Высокая кровь — страница 71 из 179

— Так зачем же ты едешь? — перестал понимать Леденев.

— Я, Рома, не приемлю равенства. Да и не я — меня никто не спрашивал, устраивает ли меня Господнее творение. Сама природа не приемлет, создав людей вот именно неравными и обрекши овец на закланье волкам. А я всего лишь исполняю ее волю, я жить хочу так, как дано мне. Царем — так царем, коль рожден таковым, а рабом — так рабом. Ты пойми, все равно же придется кому-то рабом жить. Это несправедливо, но у природы нет для человека справедливости. У нее есть как есть. А большевики хотят идеала. Они всю жизнь, какая есть, не любят. Не принимают Божий дар. Хотят Создателя подправить. «Весь мир насилья мы разрушим…» Изнасилуем жизнь. Мы, дворяне, конечно, секли народ розгами, да только разве тою розгою достанешь до хребта, переломишь его, хворостиной-то? А они с ваших спин розги сняли, а наложат уж молот железный. Перековывать будут, пока кости не треснут.

— Нас зачем, мужиков? — засмеялся Роман. — Они, большевики, неужто сами власть забрали? Да кто они такие, чтоб самим? Народ и вознес, потому как увидел: вот-де кто понимает нужду и рабочего, и мужика.

— Ты, Рома, прав, но ты и ошибаешься. Вот как раз мужика-то и надобно перековать. Ну вот смотри: вы, мужики, сильнее нас, дворян, к природе вы ближе, а если вы ближе к природе, то и к неравенству вы ближе тоже. Вы, брат, на самом деле много больше, чем мы, эгоисты. Мы ведь последние сто лет искали идеал, всё думали о том, как жизнь переустроить, для всех лучше сделать. Прогресс избавил нас, аристократию, от дела выживания, от каждодневной драки за свои естественные интересы, которые у нас такие же, как и у вас. Мы оказались в положении волков в зверинце — разучились охотиться, попали в полную зависимость от вас, мужиков, которые все это время прокормляли нас, даром что наша клетка была золотой, а вы недоедали. Вы нас освободили от борьбы за жизнь, а человек, свободный от нужды, начинает витать в эмпиреях, ну то есть думать слишком много, что он такое и зачем пришел на землю. А кто много думает, тот уже мало держится за жизнь. А вашим, Рома, смыслом как было, так и остается выжить, бороться за хлеб, а там и за лучший кусок. Мужик ведь жизнь руками щупает, своим животом понимает ее, через хвост своего же быка, и он этот хвост так просто не выпустит. Он, может, и не против, чтобы у соседа-бедняка коровенка имелась, но только своей-то коровы ему не отдаст. Коль корова одна — как ее поделить? По Соломонову решению — шашкой напополам? Коровы нет ни у кого — обоим не обидно. Равенство! Так много ли ты знаешь мужиков, согласных на такое равенство? Свое отдать и пользоваться общим… ну, вот как-то по очереди? Так что это не нас, а вас, мужиков, переделывать надо. А уж тебя, мой милый, и подавно. Любого, кто хотя бы на единый волосок возвышается над средним уровнем, над слабейшими, над заурядными, надо всеми обиженными. Ну а кто не обижен — вокруг погляди. Ведь каждый на свой лад несчастен: я вот в дикой природе, пожалуй, и дня бы не выдюжил и до России бы из плена никогда не дошел, когда бы не было тебя. Ты, брат, мне можешь голову срубить, а я тебе нет, так, стало быть, я уже оскорблен твоей силой, а ты, в свою очередь, обижен моей образованностью. Ну вот и будут нас большевики равнять — через такую, может, кровь, какую мы, смешная горстка паразитов, и за тысячу лет из народа не высосали. Крови ты не боишься, кровь — твое ремесло, е-сте-ство, а себя потерять, со своим естеством — насчет этого как? Ты согласен, чтоб каждый себя потерял, такого, каким его создал Господь? Пойми, что ненавистное тебе неравенство необходимо для существования всего и вся. Мужик пашет землю и тем и хорош, что он на своем месте. Мы — ваши захребетники, но именно наша в шести поколениях сытость и дала нам возможность понимать красоту.

— А ежли бы все были сытые, тогда бы все и понимали.

— Слыхал ты, в Петрограде толпа громила булочные — так все пирожные Трамбле, и сливки-шашечки, и ромовые кексы растоптала. Они ведь хлеб искали, черный хлеб. Спрос на возвышенное возникает лишь тогда, когда все сласти в булочной уже перепробованы, когда ты, и попробовав, и обожравшись, можешь их презирать. А для народа вся культура — это граммофон и чай с лимоном на балконе. Для вас культура — это чтобы как у нас. А у нас, брат, не это, не кисейные зонтики и не пожарские котлеты в кружевах, не одно только это. У нас «В небе ли меркнет звезда…» и все прочие тихие песни. И мы бы и хотели с вами всем этим поделиться, но это так быстро не передается — легче воду носить в решете. Не будет нас — никто не понесет и никому не передаст. Ты знаешь, почему нет рая на земле? Потому что в раю никакая уж жизнь не была бы возможна. Жизнь, Рома, была, есть и будет тяжела и страшна. Для всех, для голодных, для сытых, потому что и сытым приходится умирать. Иначе бы не было смысла — ни боли, ни счастья. Никто бы уже ни к чему не тянулся. Не рос. А этого не надо. Природе, Богу не надо, ведь не расти, брат, — это смерть…

Яворский наконец-то выдохся и, заглядывая Леденеву в глаза, как смотрит зверь на человека сквозь решетку, показалось, уже безнадежно спросил:

— Поедешь со мною на Дон?

— Так вроде уж едем.

— Ты понял, о чем я.

— Что, без меня уже не войско?

— Да как тебе сказать… За кем мужик пойдет, того и будет верх. А мужик пойдет за такими, как ты. Куда ты поведешь — к нам, офицерам, иль к большевикам. Сказал же: твое сейчас время. Не понимаешь? Да все ты понимаешь, как собака, сказать только не можешь, извини. Ты еще не решил, за кого ты, а все уже делаешь правильно — ты мне это сейчас показал. Сейчас, братец, время народных вождей. Людей сильной воли, которым инстинктивно подчиняется толпа. Кто был ничем…

— Так это у большевиков, — засмеялся Роман. — У них берутся люди бог знает откуда — кого рабочие, солдаты выбирают. Стал быть, мне, если так рассудить, надо к ним прибиваться.

— Не сегодня, так завтра и мы осознаем потребность в вождях из народа. Ты что же, думаешь, Корнилов привлечет к себе кого-то, кроме горстки офицеров? Ты думаешь, сорок казачьих полков устремились на Дон воевать за царя или, может, за старый порядок? Да домой побежали они, к бабам, к детям, к земле, о чем всю войну и мечтали. Да половина казаков, а то и большинство сейчас за Ленина. Большевики им обещали мир, немедленный и окончательный, а Корнилов за старое — за войну до победного. Казакам это вот где.

— На что же вы надеетесь?

— Надеяться нам, Рома, не на что. Разве только на ваше прозрение. Погляди: нынче все вон вокруг обнимаются — казаки с мужиками, крестьяне с рабочими, — только нас отовсюду и гонят, как бешеных собак. А вот начнут большевики свои порядки устанавливать, протянут к казачьим владениям руки — тогда и начнется. Встрепенется казак, встрепенется хозяин зажиточный: дорогие, родимые большевички, что ж вы делаете? Мы вроде так не договаривались, чтобы землю у нас отбирать. Очнутся, да, может, уж поздно. И наша беда — что мы вам ничего не можем объяснить. Не нам, изнеженным салонным мастурбаторам, заклясть народное восстание. Вот и выходит, что какой-нибудь неглупый есаул из простых казаков или выбившийся в офицеры мужик может больше, чем все генералы. Ты, Рома, можешь говорить с народом на его языке — о земле, о мозолях, о хлебе. Ты сила, магнит, за тобою пойдут. Ну, скажи что-нибудь.

— Да вот думаю, зря тебя выручил. Не знал, что агитацию такую разведешь. Одно знаю твердо: за казачье имущество убиваться не буду — изо всей их земли ни куска моей нет. Они мне родня — что волку собака. Свое добро пришли стеречь, а мне бы свой кусок, наоборот, урвать, уж коли на то пошло. Да и не пойму я тебя. Вот ты вроде винишься, что мужика за человека не считал, нос от нас воротил, а тут же и обратно выворачиваешь, что мужик для тебя все же не человек. Страшный, темный, глупо́й, вроде дикого зверя, который за тобой погнаться может да задрать. Дать такому права, а тем более власть — и он собой, как сорная трава, всю землю заплетет. А кто ж ее пашет? Не мы, мужики? На чем вся ваша красота стоит? А ты как рассуждаешь? Ты, мол, и рад бы с нами поравняться, да уж где нам понять всю твою красоту?

— Ну вот и ты обижен, брат, и требуешь равенства там, где его быть не может. Ты уж прости меня, но по сравнению со мной ты и вправду невежественен. Ты кончил церковную школу и с грехом пополам знаешь русскую грамоту, а хочешь понимать стихи… да и на что тебе стихи — тебе давай стратегию, фон Шлиффена и Мольтке-старшего. Хочешь, дам тебе книжки? Да я бы рад, только боюсь, что всю мою библиотеку в Петрограде давно уже на самокрутки извели. Все, Рома, нету книжек. Вы не стихи хотите понимать, а чтобы их никто не знал и не читал. Чтобы не было нас, понимающих.

— Ну вот, — сказал Роман уже со злобой, — опять мы не люди, а ты человек. Об чем разговаривать далее? Погоны-то я выслужил, а своим вам не стал. Вроде и с уважением, да все кубыть испачкаться боитесь, за ручку со мною здороваясь. Кажись, и на равных, а все как с уродом на ярмарке. Смотрите, мужик, раскоряка вонючая, а вот ить тоже офицер, порядочно служит и даже разговаривать умеет, один раз высказал неглупое суждение — примерно того же порядка, что и мы в юнкерах. Э, господа, да он почти как мы. А я не хочу быть «почти», и кончим на этом.

— Нет, ты послушай. Ты человек самолюбивый, ты хочешь развиваться, постигать и достигать. Но ты хочешь все и немедленно. А так не бывает. Командовать взводом и даже эскадроном, думаю, ты можешь, разворачивать строй и равнять по уступу, но можешь ли ты карту начертить — в двухверстном масштабе и радиусом двести километров, считая центром круга и так далее? И ты хочешь быть равным? Кому? Барбовичу своему? Брусилову? Пускай отдадут тебе полк, дивизию, армию, фронт? И ты покажешь миру невиданную красоту? Нет, милый мой, на этом уровне ты слеп, как народившийся щенок.

— Это я у вас щенок, а попаду к большевикам, так у них буду зверь пострашнее волка, — сказал Леденев не шутя, не то чтобы бесповоротно убежденно, а как бы сам вникая в смысл сказанного, в путеводящий голос своей темной крови.