Высокая кровь — страница 86 из 179

Леденев, мужики, казаки представлялись Шигонину этой упорной и жадной, живущей только собственными нуждами травой. Рекой, которая в разлив может наделать много бедствий. Любое отклонение ее от предначертанного русла он полагал уже предательством. Он и трагедию с комиссией немедля объяснил не чем иным, как леденевским самовластием.

— Скажи, ты мне веришь? — спросил, едва остался с Сергеем один на один.

— А ты мне? — усмехнулся горестно Сергей.

— Тебя самого едва не убили — достаточно, по-моему, для доверия. Ну так что ты об этом думаешь?

— О приезде комиссии знали шесть человек.

— Семь, — перебил Шигонин, — считая Леденева. Единственный новый человек — это ты, и с тобою все ясно. Значит, враг — это кто-то из нас. Давай же посмотрим на физиономии штаба. Челищев — бывший царский офицер, а Мерфельд так и вовсе генеральский пасынок…

— Да сколько же можно? — обозлился Сергей. — А главком Красной армии Каменев кто? Комфронта новый, Тухачевский? Продолжать? Между царским и белым есть разница?

— У нас и бывших белых предостаточно. Начальника разведки Колычева взять. Без малого два года воевал против нас — и не только прощен, но и поставлен на важнейшую, рокового значения должность. И кто его поставил? Ле-де-нев. Кого ни возьми в его штабе — либо бывший беляк, либо царский строевой офицер. Из большевиков — только Носов и Сажин, конечно, не считая нас с тобой да еще политкомов бригад.

— Так что же, по-твоему, у кого партбилет, тот и шпионом быть не может?

— Я тебе говорю только то, что наш корпус формировался политически бездарно. Леденев под себя всех людей подбирал — доверили ему, что глупость несусветная. Послушай, ведь первый вопрос — cui prodest? Нас всех теперь, включая Леденева, ждут неприятные вопросы. И он получает возможность представить себя оскорбленным. Мол, мне, Леденеву, герою революции, не верят — коммунисты не верят. Одно неосторожно брошенное слово — и масса встанет за него горой. Прекрасная возможность подтолкнуть корпус к бунту.

— Да ты сам себе веришь? По-твоему, это он… — подавился Сергей. — Товарищей своих велел?.. Своих, можно сказать, отцов по революции? Такого не бывает в человеческой природе.

— Я не утверждаю, что он, — с машинным упорством продолжил Шигонин. — Но, может быть, кто-то рассчитывал его подтолкнуть, сыграть на его своеволии, самолюбии бешеном, оскорбить подозрением. В конце концов, заставить почувствовать угрозу своей власти. Ведь если он почувствует, что мы у него эту власть вырываем из рук, как думаешь — смирится? Спохватится, да поздно будет, одна уже дорога — в атаманы.

— Ну и кто же, по-твоему?

— А сам подумай. Кто высмеивал нас, комиссаров? Называл нас скопцами, краснобаями, пятой ногой? Не его ли штабные, а именно Мерфельд, которого он, кстати, ценит чрезвычайно высоко. Сначала болтал, подтачивал лестью: второго такого во всей Красной армии нет, невиданного миром гения, невероятного стратега, — а теперь, выпал случай, прибег к радикальному средству, весь корпус кровью запятнал и еще какой кровью.

— Это, Паша, теория.

— У меня хоть теория есть, и по мне так похожа на истину, а у тебя что? Да ты взгляни на все наше житье открытыми глазами — и увидишь рассадник, гнездо. Ты ищешь белого агента, черта в ступе, а тут каждый… Семь месяцев возделывали массу, одну идею ей внушали — нет бога, кроме Леденева, и нет страшнее зла, чем от большевиков. Да ведь и сам он, сам, Сережа. Ты послушай его — в чем его философия: человек должен жить на свободе, как сильное животное, без власти над собой, то есть сам себе царь. Ну вот и собрал вокруг себя стаю. Так что, может, никто его и не толкает, а са-ам…

В чем Паша прав, раздумывал Сергей, так это насчет провокации. Укус горит на общем теле корпуса и даже всего фронта. Мы сразу начали винить друг друга — особые отделы, реввоенсоветы, — что послали комиссию к фронту в самый неподходящий момент, не смогли уберечь. Так действует медленный яд. А главное, куда полезнее для белых было б уничтожить самого Леденева — сколько раз подбирались к нему. Затем и Извеков был послан — наш дух надломить. Но тут удар по духу самого Леденева: он и раньше-то был сам не свой, а теперь вот расстреляны те последние двое, кому он верил, как себе, с кем мог поговорить душа с душой. И ведь правда: попробуй его только тронь — брось ему даже не обвинение, а единый упрек: как же ты дал убить своих старых товарищей?..

А Шигонин не будет молчать, ту же песню продолжит: партизан, атаман, честолюбец, штаб составил из бывших. Ведь и раньше хотел Леденева… усмирить, зауздать. Обвинения были ничтожны в сравнении с весом леденевских побед, а теперь умирает Зарубин, и ведь и вправду можно вывести из cui prodest обвинение — идиотическое, дикое, но как будто уж неотстранимое в силу одной своей тяжести. Зачем была послана в корпус комиссия? Не для того ли, чтобы вытрясти из конников новочеркасское нахватанное золото, по паре золотых часов из каждого? Вполне себе годный для темной стихии мотив — и для ее разбойничьего атамана. «Не дают погулять коммунисты». А тут и Мерфельд, генеральский пасынок, и пленных казаков в составе корпуса до трети, и в самого Шигонина стреляли неизвестные — в общем, всякое лыко в строку. Если расследовать приедут идиоты, тот тут и вправду может быть такое, чего не надо никому. Разве только врагам, «иксу» этому… Так что ж, получается, Паше и выгодно? Леденева свалить?

Сергей не мог сказать, во что он верит меньше: в то, что враг — это Паша, или в то, что комкор Леденев, зачинатель, отец красной конницы, велел убить своих товарищей и плакал над Халзановым бесслезно, пел ему, мертвецу, колыбельные песни.

Обернулся на скрип половиц — с порога на него смотрела Зоя, по-кошачьи испуганно, гневно и, пожалуй, гадливо.

— Пришла вам сделать перевязку, товарищ комиссар, — сказала, проходя к столу и сдвигая с бедра санитарную сумку. — Да сиди же ты, господи.

Он молча смотрел, как она снимает эту грубую брезентовую сумку, и как засучивает рукава, и как зачерпывает воду чугуном из бадьи, чтобы поставить на огонь и вскипятить.

— А я теперь одна, считай, при штабе. Катька наша беременна, шестой уже месяц пошел — нельзя ей в седле да и в бричке трястись. Что же будет-то, а?

— С Катькой, что ли? — спросил Северин как кретин.

— Да с Катькой то и будет, что человека нового родит, даст бог, — ответила Зоя, с ожесточением шуруя кочергой в печи, и, распрямившись, посмотрела на него все так же гневно, обвинительно. — С тобой будет что?

— А чего со мной?

— А то, что берегись теперь. Один не езди никуда, ходи — оглядывайся, понял? Монахов твой ранен — другого возьми ординарца. Уж не знаю кого. Жегаленка.

— Тебя, может, взять? И почему это я должен опасаться?

— Ты был там, был! С комиссарами теми! — напустилась она, подойдя. — Вот это вот что? Кого ты там видел? Никого не узнал? — Она уже шипела, словно боясь кого-то рядом разбудить.

«А она будто знает, — изумился Сергей. — Об Извекове. Не умом, а чутьем догадалась. Словно в голову мне заглянула. Так что ж, она боится за меня?»

— Да кого же я мог там узнать?

— Отца и мать родную! Своих — «кого», — из корпуса.

— Ты что же, думаешь…

— А тут и думать нечего. Все кругом говорят, что шпион у нас, и уж наверное, не рядовой Ванек и не один сам по себе. Ты был там, все видел, и вот он ты, живой.

— Да что я там видел? Фигуры.

— Да только вот они не знают, чего ты там видел, — засмеялась она ненавидящим, дребезжащим смешком.

— Ну и что же бойцы говорят? На кого, может, думают?

— А то и думают, что ничего не знают. Им-то кого бояться, кроме белых?

— Ну а шпиона этого? Да от такого белого беды…

— Белый, красный — еще угадай, — сказала Зоя, щурясь так, словно не северинскую рану промакивала, а сама подавалась на острое. — Кто, зачем их убил, комиссаров вот этих.

— Ты хочешь сказать, что это у нас… ну, словом, усобица?

— А ты вчера родился? Книг в детстве не читал — где власть, там и резня? Удельные князья брат брата травили, душили и глаза выкалывали. Испокон, с самых древних людей. Или думаешь, провозгласили великое учение — и немедленно все изменились, святыми поделались, о себе уж не думают, только о трудовом человечестве? Нельзя человека переделать за год, какие ты ни покажи ему скрижали, и за десять нельзя, и вообще — уж не знаю. Ты думаешь, нет среди вас таких, которым власть нужна для собственного удовольствия?

— Откуда же ты это знаешь? Ты будто в штабах не была и в наркоматах наших не служила.

— Зато тут побыла, на земле. Уж я повидала, как наши красные герои за барахло убить готовы, из-за швейной машинки в купеческом доме, не говоря уж про коня. Да нет, я не к тому, что сволочи все, совсем даже нет. А хоть бы и хамы — по мне, так уж лучше с такими, похабными, дикими. Они хоть откровенны — коня так коня, бабу так бабу. Они, может, зло и творят, но подлости в них нет, изощренного умысла, что ли. Понимание, как у детей. Увидят часы золотые и радуются как младенцы, прислонят их к уху и слушают: тикают? Святых угодников не корчат из себя. А комиссары что — святые? Ведь разные есть. Ведь сладость-то какая — распоряжаться хлебом тысяч, самолично решать, кто годится для будущей жизни… — Тут она осеклась — не то от осознания, что наговаривает лишнего, не то от скрипа половиц за дверью.

Предупредительно покашливая, в дверь сунулся Сажин:

— Извините, пожалуйста. Поговорить бы, а, Сергей Серафимыч?

— Да я уж все, — сказала Зоя.

— Да ты, милая, не торопись, неси уход за комиссаром, как положено, — велел ей Сажин по-простому, снимая папаху. — Тебе, поди, из наших разговоров в ум не взять, что и к чему, — так что оставайся, не бойся.

Зоя живо поправила на Сергее рубашку и, предостерегающе взглянув ему в глаза, отошла к самовару. А Сажин уселся напротив и молча выложил на стол тряпичный сверток, посмотрел на Сергея своими спрятанными в щелки, цепкими глазами.