Высокая кровь — страница 88 из 179

— А тебе разжевать да в рот положить? — обозлился Початков. — Другие должны за землю и волю твою порадеть? Казаки — это, верно, вокруг атаманов гуртуются. Ударят сполох по станицам и выставят двадцать полков, как ранее для батюшки-царя, — они-то на подъем привычные. Дадут чистоты таким вот, как ты, — «эх, добре б земельки, эх, добре б кто дал». Петро-то Колычев вчера мне: «самих в земь загоним» — вот так-то!

— А как же ты думаешь быть? Чего мы могем супротив казарвы? — наставил на Никитку цыгановатые глаза Алешка Дикарев, чернокудрявый горбоносый парень, повоевавший в северских драгунах на всех трех фронтах, от Карпат до Кавказа.

— А ты бы поглядел кругом, как люди делают. В Великокняжеской вон ахнули в набат да и спихнули атамана колесом с горы, ревком избрали — сами, без подмоги. Вот тебе и Советская власть! В сутки перетряхнули. А как ты думал в Петрограде да в Москве?

— В Великокняжеской иногородних дуже богато, ремисничого люда та рабочих, — покачал головою Мандрыка, — им можна свою власть зробити. А навколо нас одни казаки.

— Ну ховайся под печку тады! — взбеленился Никита. — Такие же, как мы, фронтовики соединяются, а мы чего? Ить ни черта на фронте не боялись, а тут у своих куреней как бабы нудим и горюнимся — кто б такой к нам пришел облюбил. Что, благородие, молчишь? — кинул на Леденева лобовой испытующий взгляд. — Друзьяки вроде старые, а не угадываю зараз я тебя. Ты-то сам за Советскую власть? Либо, может, напротив, офицеров сидишь дожидаешься — как производство получил, так они тебе стали свои? Видали мы таких, какие из казармы вышли в офицеры, — еще и почище породных над нашим братом измывались.

— Ага, офицер, и у папаши моего теперь ветряк. Зачем мне за вашу нужду убиваться? — сказал Леденев без улыбки, и было непонятно, шутит или всерьез. — Кругом погляди: разве мало таких, как я? И нашего брата, и казаков?

— А нас что же, мало? Нужды-то кругом, кубыть, ишо больше.

— Голутьвы кругом много — то верно, — продолжил Леденев. — Да только ить стадо она, голытьва: куда пастух погонит, туда и побежит. Страхом живет, с материнским молоком его всосала, от самых праотцов по крови унаследовала. У кого хучь чего-нибудь из имущества есть, хучь саманная хата, хучь телка безрогая, так он и это потерять боится. А главное — жизнь самоё. Каждый собственной шкурой глаза застелил. Ну и кто за тобою пойдет — воевать за бедняцкое счастье? Ты думаешь, в колокол ахнул, и все, народу на плацу рог к рогу?

— Да ты за себя нам скажи, за себя! — вклещился Никитка. — Вот ты за Советскую власть? Чей ты, чей?

— Ну а ты? — ответил Леденев. — Пойдешь за мной на смерть? Людей-то убивать ты, может, уж привычный, а жену свою кинуть, родителей и не знать их всю жизнь, как и не было их у тебя?

— Ты что ж, меня пугаешь или сам робеешь? — усмехнулся Никитка.

— Робею, — сказал Леденев. — Иисус о своем кресте ведал, и то робел, отца своего, Бога, просил: отведи от меня эту чашу. А нам откуда знать, на какую Голгофу придем через эту войнишку?..

— Глянь, ребя, какие-то к Ромке на баз заворачивают, — оповестил соломенно-кудлатый Борька Разуваев, сидевший у оконца. — Ба! Да то никак с Багаевской казак, Халзанов. Кубыть и вправду, Ромка, офицеры до тебя…

Вошел не Халзанов — Халзанов, да не тот. Высокий, плечистый крючконосый казак в курпейчатой папахе и овчинном полушубке, с тяжелой черной бородой, уже пронизанной сединным серебром, с прямым жестким взглядом широких зерновидных глаз. Такие же — по силе вкорененной, выношенной убежденности — глаза были и у того, кто вошел за Халзановым следом: Зарубин!

— Здорово живете, честная компания, — сказал прославленный в округе есаул. — Уж вы простите, что встреваем в ваше общество, да больно неотложный разговор.

— До офицера нашего, выходит, разговор, — поморщился Початков неприязненно, обводя всех глазами со смыслом «а я что говорил».

— Они-то как раз за Советы пришли агитировать, — сказал Леденев.

— Кто? Энтот? Есаул?! — подавился Никитка. — Да уж скорее Дон к нам в Маныч потекет.

— Насчет есаула не знаю, а этот… — кивнул Леденев на Зарубина. — Красный до потрохов.

— Ну здравствуй, — протянул ему руку Зарубин, глядя на Леденева с испытующей усмешкой.

— За чем добрым пожаловал?

— Да знаешь ведь. У меня, брат, одна песня, без нее не живу. Твой черед выбирать. Господское ярмо или свободу. И не о твоей шее речь — ты-то, может, себя ощущаешь полновластным хозяином этой земли, но есть еще такое слово — «совесть». Совесть как — не болит?

— А тебе, стал быть, больно? — посмотрел Леденев на Мирона Халзанова, как будто удивляясь и не веря: «Неужели вот этот — тот самый богач, который за чужое счастье отрекся от себя?» Уж от кого-кого, а от Халзановых не ожидал. Тем более от старшего, тем более от своего, Матвея. Неужели и тот красным сделался?

— Словами не докажешь — теперь уж надо жизнью все сказать, — ответил Мирон.

— Что ж, много кадетов за вами от Багаевской идет? — спросил Леденев, словно впрямь разглядев на заснеженном севере далекие и близкие походные колонны, а может, все сужденное давно уж было в нем самом — и кадеты в Гремучий не могли не прийти.

— Много, — ответил Зарубин. — Числом до полутора тысяч. Путь в зимовники держат — до весны отсидеться надеются. Подымут по Манычу казаков-богатеев и вообще казаков — будет сила. Темнотою казачьей воспользуются, небылиц порасскажут, что мы черти с рогами и крещеных младенцев на завтрак едим.

— Вот и надо бы нам… — начал было Мирон и примолк, как будто спрашивая взглядом, вправе ли соединять их всех в такое «мы», — … поосадить тех офицеров.

— Да завтра же грянем в набат! Весь хутор подымем! — взыгрался Початков.

— Ты либо глухой, иль умом не весь дома, — коротким взглядом придавил его Роман. — Кого ты подымешь? Если к ночи сегодня пожалуют, так сидеть по домам и не рыпаться. А зараз пойдите по хутору и покличьте всех фронтовиков, кому верите. К Распопову, Рубцу, Хоменкам, Полуэктовым не суйтесь — эти все за свое добро держатся. Сбор завтра перед светом в Хомутовой балке. Все делать тишком, аки тати в нощи, оружие до срока под полой хоронить. Наберется с полсотни — тогда и в колокол ударим. Вдогон за этими кадетами идет кто из Новочеркасска?

— Голубов идет. С двумя полками красных казаков.

— Гляди-ка, и такие есть? — недоверчиво усмехнулся Початков.

— А нет теперь ни казаков, ни мужиков, ни даже их высокоблагородий, — отчеканил Зарубин. — Вот он, казак, сидит перед вами, — кивнул на Халзанова, — а вот он, благородие, — кивнул на Леденева. — Есть те, кто за наше рабоче-крестьянское дело, и те, кто против нас. Казак ли, мужик, офицер — кто в драке не шатнется, тот и наш, а до этого верить никому нельзя…

Спустя минут пятнадцать поднялись из-за стола, повалили на улицу.

— Выходит, ты уж все без нас решил, — сказал Леденеву Зарубин.

— Должно быть, так, — ответил Леденев. — Я, верно, из таких, без которых никакая драка не начнется. А брат что же твой? — перевел взгляд на Мирона. — Неужель на хозяйстве остался? Уж он-то любит воевать. А зараз что: «чужого ничего не надо — своего бы не уронить»?

— Да, он за свое. За старый уклад. — На лбу Мирона глубже вылегла идущая от переносицы косая борозда. Зверовато блеснули глаза — колыхнулось нутро. — С кадетами предпочел.

«Зачем спросил?» — пожалел Леденев и дал себе отчет, что давнее, животно-бессознательное любопытство толкнуло его спросить о Матвее. В дни повального бегства с фронтов, деления народа на красных и кадетов потерянная мысль его металась в дебрях сплетшихся, давивших друг друга человеческих правд — и порою как будто натыкалась на мысль Халзанова, искавшего того же, что и он. Вот и сейчас он, как бирюк — верный запах сородича или врага, как охотник — цепочки звериных следов, искал Халзанова в томительно пустынной снеговой степи, как будто лишь напав на дух того, мог понять, чего хочет и куда должен двигаться сам — от Халзанова или навстречу ему.

С темнотою в Гремучий вошли казаки. В лиловой сумеречи неба проступили силуэты всадников в остроконечных башлыках. Шли по четверо в ряд, безупречным походным порядком, столь знакомым ему, Леденеву, и странно-неестественным в доселе небывалой близости от собственного его дома. Словно и впрямь не люди объявились, а бесприютные, неупокоенные души, которым уготовано скитаться по вымерзшей пустыне ненасытно-голодными воплощениями смертной ненависти. Ведь то и вправду шли изгнанники, лишенные своих домов, имущества, чинов и даже будто бы имен, блистательных фамилий, а главное — смысла всей жизни, для которой их всех предназначили, для которой их дедов, отцов выводили веками, как кровных лошадей для скачек и войны.

Забравшая власть над Россией, порушившая все ее строение большевистская правда была для них настолько непереносима, что родная земля добела раскалилась у них под ногами, и уж нигде — среди народа своего — нельзя было остаться и прижиться, не только уснуть, но и вольно дышать.

Леденев вспомнил бегство из австрийского плена, Халзанова, Извекова, Яворского — как сильны они были своим меньшинством, одиночеством. Тем мужеством отчаяния, когда, как волк в загоне, чувствуешь, что предприятие твое почти наверняка погибло, и можешь полагаться только на себя. Тем ощущением себя уж мертвецами, которым ничего не страшно и не стыдно.

Все ехали, нахохлившись, согнувшись, замерзая и будто уж давно привыкнув, заложившись терпеть эту стужу и ветер, господствующий надо всей Россией, прорвавшись из неведомо каких безбожных пределов и не неся им никаких вестей, кроме опустошения.

— Эй, братец! — сипато окликнул Романа один, придержавший коня у калитки титовского база. — Хутор этот — Гремучий? Эй ты, оглох, что ли?!

— Не ты, а вы, — поправил Леденев.

— Вот как? И кто же это… вы… такой? — пригнулся офицер к нему.

— Прапорщик Леденев.

— Простите великодушно. Войсковой старшина Гнилорыбов. Какого же полка?

— Ингерманландского гусарского. В отставке.