Воронок вдруг всхрапнул и шарахнулся в сторону. Из желтых султанов куги порскнул серый длинноухий русак, на мгновение замер, изумленно тараща глаза, и скачками прожег по степи, мигая черными ушами и охвостьем. Воронок, провалившись по брюхо в заметенную снегом теклину, с храпом вынес на взлобок.
— Вон он, зимник, — показал Леденев на тесовую крышу казармы у стены камышей, за которой тускнело оловянное зеркало Маныча.
Заметенный загон был настуженно пуст, на конюшне — ни признака жизни. Подъехав, Леденев сошел с коня и сунулся в казарму, задел в дверях порожнее ведро.
— Кого там черт?.. — ворохнулся на нарах зипун.
На пол свесились крепкие и кривые, как клещи, наездничьи ноги в казачьих шароварах и коротких шерстяных чулках. Под сединным кудельчатым чубом, средь глубоких морщин на сожженном ветрами и солнцем курносом лице, как вода у корней каршеватого старого дуба, блеснули голубые прозрачные глаза.
— Вам чего? Кто такие?
— Не узнаешь, Федот Макарыч?
— Никак Ромка? Леденев? Ишь какой стал — попробуй признай. В газетах читали об геройствах твоих… Ну не стой, проходите, присаживайтесь вота.
— А ты будто и не стареешь, — сказал Роман, подсаживаясь к печке.
— А из чего же нам стареть? Людей по неделям не вижу — от них-то и вся маета, а от коней совсем наоборот.
— Стал быть, тут они, панские кони? В Терновой, поди, аль в Сухой?
— А иде же им быть? При покойном-то пане куда-а бывало. Война — всему разор. Кажный год, почитай, подчистую косяки выгребала, а как взыграла революция, так повадились всякие разные — и мужик, и казак-конокрад. А вы чего таким кагалом, что за общества? Никак тоже воюете?
— За конями явились. Реквизуем у пана косяк, под себя забираем.
— Вот так голос! — Голубые глаза округлились в одном изумлении. — По каким же правам?
— А нету больше панского — Советы всем владеют. А потому, Федот Макарыч, укажи нам по балке отножину, где табун твой искать.
— Добром, стал быть, просишь? — ощерил зубы Чумаков, смотря на Леденева с тоскующим укором. — А ежели не укажу? Силом, что ль, выпытывать будешь?
— Зачем же? Сами найдем. Одни по Терновой проедем, другие по Сухой. До Маныча спустимся. Где-нибудь да отыщем. Ты пойми: и Ашуркова, и подобных помещиков теперь уж так и так растребушат. Не мы, так другие табун разобьют. Офицеры заследом идут.
— Уж лучше офицерам, — буркнул Чумаков, — своим казакам, а не лапотному мужичью.
— Его-то не признаешь? — кивнул Леденев на Мирона Халзанова. — Станицы Багаевской породный казак, есаул, у самого косяк имеется — чужих ему не надо. А я вот мужик. И оба мы с ним за Советскую власть.
— Или нет на Дону казаков, какие нужду принимают? — добавил Мирон. — Без коней, без быков, без земли? Да и сам ты, Федот Макарыч…
— То-то и ба, что сам, — смахнул с заслезившихся глаз щекотное невидимое что-то Чумаков. — Всю жизню при конях. Чего ишо надо? Навроде как у пана в услужении, а кубыть и хозяин всем энтим коням, какие у меня в руках перебывали. Из соски ить кажного выкормил, как родное дите. А зараз отдавай? И куда же подамся?
— Так и будь при конях, — нажал Леденев. — С нами будь, коноводом.
— А ты, Ромка, стал быть, теперича закона совсем не боишься?.. А один он, от Бога, закон — на чужое добро не завидовать. А зараз посыпали вам хороших слов жиды — и покатилось. И все-то вам надо исделать, как ишо никогда не бывало. А через что поделать-то? Гутарите-то зараз много, а всё на одно сбиваетесь — на Каиново дело, не иначе. Ума бы вам, людишкам, занять хучь у коней.
— А я, могет, и есть то самое животное, которое свою натуру слушает, — сказал Леденев. — Вон жеребцы промеж собой грызутся — какой сильней, тот оба косяка и занимает. Вот зараз я, могет быть, сильнейший и есть. А они, столбовые дворяне и прочие хозяева́, свою силу изжили давно. Изленились на нашем горбу. Мне один неглупой офицер прямо так и сказал: ваше время сейчас, мужиков, в каких сила есть, а нам, изнеженным, народ обратно в стойло не загнать. Вот и соображай, чей табун завтра будет, а вместе с ним и вся земля.
— Животная, говоришь? — усмехнулся старик. — За матку кони бьются — это нам известно. Уж на что сумасбродные есть — бывалоча, и человека насмерть зашибет, до того ты ему со своим недоуздком противный, а все одно, однако, нет на нем греха, потому как понятия нет у него, тоже как и у волка. А человеку-то, кубыть, другой завет от Господа положен.
— Это какой, — ответил Леденев, — смиряться да крест свой нести? Да только не крест то, старик, а паны на нашей хребтине, и если мне кто-нибудь скажет, что это Господь так управил, чтоб я этих вшей таскал на горбу, то я такую Божью волю… ну, ты понял. Что, скажешь, богохульствую? Так ить ты меня знаешь: чего же, я измальства мало работал? За панскими конями плохо ходил? Да и какие они панские, когда нас с тобой быстрее призна́ют? В седло кого впустят? Нас-то — да, а Ашуркова-младшего вспомни. Ты нянчил, а он их в картишки по столицам проигрывал. Тоже, выходит, крест свой нес, какой ему от Господа достался? Ох и тяжело ему, верно, было. Веди к табуну, старик.
— Ох, Ромка, гляди. Меня-то, брат, равняй с кем хошь, лишь при конях оставь, над ними я как был царь, так и буду, а молодые казаки… да все, какие есть, неужто согласятся, чтоб ты себя над ними как бога поставил? Они тебе, конечно, родня, что легавые волку, а все же не в чужую землю войну-то несешь. Не то, брат, страшно, что на смерть напхнешься, а что живой от мертвых не уйдешь — ить грех.
Под защищающим от ветра красноглинистым яром, в укромном ответвлении Терновой балки оглядывали стиснутую берегами червонно-золотую лаву табуна. Степняки, взволновавшись, обнюхивались с подседельными, неведомо откуда и зачем явившимися чужаками, тревожно, порывисто всхрапывали.
Леденев тотчас выделил ярко-рыжую, лысую четырехлетнюю красавицу, как из кости точеную от ушей до копыт нежеребь с сухой, по-лебединому носимой головой. «Блад вил тэл», как Филлис в Петроградской школе говорил, что значит: кровь сказывается. От близости чужого, незнакомого ей Леденева пробегала легчайшая рябь по атласистой коже, будто от ветра по воде. Косила диким женским глазом так придирчиво, словно это она выбирала.
— Вот эту для хозяина держал? — кивнул на нее Чумакову. — Как кличут?
— Аномалия. Поди пойми, что значит, — господа ить назвали. Лысина-то вишь у ней какая — ото лба до ноздрей. Ох уж и страшная в потемках — голый череп. Чисто смерть за тобою пришла. Вот, стал быть, и есть Аномалия, — в меру собственного разумения втолковал Чумаков.
«Моя», — сказал Леденев про себя и потянулся к ней с привычностью хозяина, почувствовав такую радость, словно она уже вложила ему в руки огонь своей высокой крови, а под копытами звенела выжженная стужей, притаенно томящаяся по свободе земля.
XXXV
Февраль 1920-го, хутор Позднеев, Маныч, Кавказский фронт
Сколько раз уже он попадал в лавину красных всадников и лошадей, захваченных тем ритмом, который был, казалось, дыханием самой разбуженной земли, всего преображаемого мира, и как все просто, ясно становилось в этом слитном потоке, какая сила распускалась в нем, Северине, изнутри разрывая клетку ребер восторгом, какая подымающая, освободительная цельность приходила. Вот они, люди, от тебя неотрывные, как части твоего же, огромным сделанного тела, — подхватили тебя и несут, разгоняй их своим существом, делай все вместе с ними, как один человек. А там, впереди, — такие ж верные, открытые враги, плотина на пути твоей святой, неубиваемо-остервенелой правды.
И каким же своим, цельным, ясным становился и сам Леденев — одно тело с полками, бригадами, — и какая холодная смертоносная власть от него исходила. Это был уже не человек, а воплощенное господство красной силы над землей, и Сергей уж не мог поручиться, что недавно действительно видел в пустом, окаменелом взгляде Леденева кого-то другого, второго — как человека в глубине окна, как притаившегося там хозяина, который не хочет открывать тебе дверь.
По уже бесконечно знакомым равнинам, котловинам, воронкам, перевалам, буграм беспредельного лунного Моря Дождей перекатывались, разливались, шли в прорыв и охват, обращались в лукавое половецкое бегство изнуренные скачкой и рубкой бригады.
Партизанская била на Проциков. Сергей был с Леденевым в Горской, наступавшей на Позднеев. Забрали хутор с маху, но тотчас же увидели густую массу конницы 4-го Донского корпуса, идущую навстречу и в охват. Леденев, опасаясь быть сдавленным, начал отход — жалил и отступал, прикрываясь тачанками с тыла и флангов. Неспешным ложным отступлением он хотел заманить казаков под фланговый удар Донской бригады с севера, перекинув ее от Веселого по глубокой извилистой Таловой балке, а с юга, в левый фланг им бросить Партизанскую.
Дело было за Гамзой: один за другим срывались вестовые в Проциков и пропадали — недосягаемая Партизанская не шла. Казаки же ломили все гуще, растекаясь в просторы косматыми серо-гнедыми волнами, вот уже заходя своим левым плечом в тыл измученной Горской.
Сергей решил сам поскакать в Партизанскую. Найдет ее живой, не рассорённой — приведет, а если не уложится в ближайшие решающие полчаса — тогда уж и за Маныч уходить. Переметнулся со Степана на свежего коня буланой масти. Жеребец был хорош, но чужой, неведомого нрава и, конечно, не слушался так, как Степан, то и дело сбивался с равномерного маха и медлил, не понимая северинских шенкелей. Но дело было не в одном коне, а в том, что Северин немедля вспомнил все намеки, идущие от Сажина, Шигонина и, что совсем уже смешно, от самого комкора — что и его, Сергея, могут разменять как пешку. Повесить его гибель жерновом на шею Леденеву. Он еще не подумал, но уж будто решил, догадался, что если неведомый «икс» сейчас здесь, среди окруживших комкора штабных, то он постарается каким-либо образом перехватить его, Сергея, по дороге.
С ним поскакали Жегаленок и трое леденевских «янычар». «А им-то можно верить? — засмеялся Сергей про себя. — А то изрубят — не моргнут».