— Ну и что, что стихи. Оно, само собой, интеллигент слюнявился, но что это дает нам со всей определенностью? Когда она в амбар попала, та бумажка, от кого? Ведь сколько офицеров через этот хутор за последнюю только неделю прошло. А может, наш какой товарищ подобрал на курево, а потом обронил. — Подался к Сергею и выдохнул почти беззвучно: — У нас и своих офицеров, если что, полон штаб. И даже более того: шпиона ищем, а может, и нет его, белого-то?
— А кто же есть-то? — оживел Сергей.
— Ну как же, анархист, бандит.
— И кто же?
— Так в том-то и дело, Сергей Серафимыч. Мало, что ли, у нас таких в корпусе, которые и коммунистов и белых любят одинаково — как собака палку? Того же Колычева взять. Ведь и скрести его не надо: казак, сын хуторского атамана, два года в белых был и к нам-то перешел, лишь когда его к стенке приперли в плену: жить хочешь — кровью искупай. А что он в белых вытворял — мы разве знаем? Да может, за ним такие грехи есть, какие уж никак не замолить. Вот он и старается, по тылам белым ходит. Его бы как раз в тигулевке держать до полного, как говорится, выяснения.
— А Леденев его и вытащил, на разведку поставил, — обозлился Сергей.
— Вот то-то и ба, — пропел чекист с какой-то неопределенной похотливо-жалостной улыбкой. — Ведь земляки они, комкор-то наш и Колычев, обоих один поп крестил. Оно само собой, один пошел за угнетенных воевать, а тот — совсем наоборот, как ему, кулаку, и положено. Да только сами видите, какое у комкора к нему расположение. А дальше еще интереснее: товарищ-то Халзанов, предательски убитый, опять-таки обоим не чужой. Комкору боевой товарищ, а Колычеву родственник. Так не было ли между этими троими чего-нибудь такого, о чем нам неизвестно? Да, может, если бы Халзанов добрался-таки к нам и Колычева этого увидел, так старые грехи бы все и вылезли?
— Ну это, знаете ли, домыслы.
— Оно конечно, — согласился Сажин. — Да только в ночь перед злодейством герой наш пропал неизвестно куда со своими разведчиками, и никто во всем корпусе не имеет понятия, куда он хаживал и по какой секретной надобности. В Балабинском под вечер объявился и что же учудил — с комкором сцепился у всех на глазах. И главное, в сторонку, в сторонку они ото всех — промеж собой шур-шур неведомо о чем. Я, Сергей Серафимыч, конечно, теорию строю, но вы и сами посудите: комкор наш, Колычев, Халзанов, товарищ Зарубин, дай бог ему к жизни подняться, — всё один узелок. Мы с вами люди пришлые, несведущие, как, скажи, слепые, а они тут еще в восемнадцатом годе напутляли делов. Халзанова-то прошлым летом в измене обвиняли — пропаганду пускал против большевиков. Опять же из богатых казаков да целый есаул — как об этом не вспомнить?
— И младший брат его опять же в белых был. — Сергею завыть захотелось от невозможности распутать этот узел старых связей, к тому же, может, и бессмысленный во всей своей сложности. — Да как раз вместе с Колычевым.
— Вот то-то и оно. Видать, у всех них было что друг дружке припомнить. А нам как хочешь, так и поворачивай, гадай, что там было и как развязалось. Мог наш комкор с Халзановым сцепиться прошлым летом? Из-за того, что тот ему весь корпус разлагает? А нынче к нам Халзанов ехал — для чего? С каким то есть чувством к нему, Леденеву? Мы-то вот полагаем: обняться по-братски — а на деле, быть может, напротив, посчитаться за прошлое. Хотел, да не успел — не дали. А главное, комкор-то наш, глядите, — спокоен как мертвый. Товарища его наивернейшего убили, а второго ранили, а он себя ведет, как так и надо. С его-то натурой? Да я, признаться, в ту же ночь ждал инквизиции — что сам он и начнет нас всех пытать, хоть костром, хоть каленым железом. И Мерфельда с Челищевым, и Носова, и вас — кто убил, кто подстроил?
Сергей, почувствовав, что голова его сейчас разломится. «Извекова кто отпустил? Леденев…» Но надо было ехать, доигрывать бессмысленный спектакль, и он снова поднялся в седло, уже отчаянно жалея, казня себя за то, что он сейчас не там, за Манычем, в родной своей лаве, в бою, а здесь, в заснеженной пустыне, заманивает к Дону порожденных его горячечным сознанием химер, больной великовозрастный ребенок, играющий в шпионов.
Он уже не оглядывался — надоело стеречься, напрягая до рези глаза. Окрест — необозримая голубоватая камея, точенная ветрами и потоками талой воды, укатанный шлях безлюдным тоскующим следом уводит взгляд к белым отвесным дымам над серыми крышами хутора. По обе стороны дороги, как обломки и жертвы кораблекрушения, какой-то колоссальной полярной экспедиции, затерянной во льдах, чернеют, рыжеют, давно запорошенные, сливаются со снежной белизной останки разбитых обозов и орудийных батарей: колеса, передки, подводы, торчащие из снега дышла и вальки, похожие на глыбы минералов мороженые трупы лошадей, людей, быков — скульптурные группы агонии, нетленные, пока не растеплится.
Сама эта белая пустошь под белым же солнцем, творящим вкруг себя огромное жемчужное гало — во весь горизонт висящую над миром радужную арку, в глуби которой северным сиянием пылали невообразимые миры, — Сергея завораживала, разносила сознание по высоте, растворяла в своем исполинском безмолвии, будто они уже и впрямь достигли полюса и оставалось благодарно сгинуть в этой Арктике. Февральская стынь наделяла живое и мертвое непроницаемым родством, и какая-то неизъяснимая сладость подчинения этому холоду проникала все тело до костного мозга. Еще один миг — и Сергея не стало бы, граница между ним и миром уничтожилась бы совершенно, но вдруг коснулся взглядом притрушенной снегом скирды, неясно почему никем не разоренной, и сердце дрогнуло от страха, какой испытывал ребенком в одиночестве среди еще не хоженого, не освоенного мира, когда, казалось, что-то взглядывало на него из пустого пространства, как зверь, как непонятная, но осязаемая сила…
— Пригни-ись! — крикнул он, сам припадая к конской шее, как будто снова очутившись на протоке под Балабинским, и в тот же миг гугакнул залп… «ака-ка-ка — ка-а-а!» — прогрохотало эхо, обрезанное визгом приседающих и падающих лошадей.
Из серой скирды хлобыстнул пулемет, и Степан под Сергеем упал на колени, осадив до земли, обварив сердце страхом и жалостью, и он не сразу понял, что кони этой колдовской, леденевской породы обучены валиться на колени по команде, словно грешники при устрашающем знамении, что все бойцы, высвобождая ноги из стремян, немедля заставили лечь своих невредимых спасителей, залегли за живыми глыбастыми брустверами, положили винтовки на седла и открыли ответный огонь.
Степан лег на бок сам… Сергей, успев освободиться, увидел справа одичалые глаза и ощеренный рот Жегаленка… Под лающее эхо пулемета и хаотичной пачечной стрельбы тачанка круто повернула, замерла, и Сажин, тяжелый и рыхлый, с проворством закрюченной рыбины перевернулся на живот, вцепился в рукоятки «гочкиса», ударил в голову Сергея оглушительным треском. Бил по скирде, причесывал, лохматил, хмельной опьянением точности… «А ведь умеет!» — восхитился Северин, как будто скапывая взглядом задымившуюся снежным куревом скирду и бесполезно стискивая рубчатую рукоятку револьвера. Огонь был так кучен, настилен, что рокотавший под скирдою пулемет захлебнулся так резко, словно впрямь провалился сквозь землю.
— Слева обходи! — закричал Северин. — Перебежками! — Обполз живого, теплого Степана и сам толкнулся первым, вбивая в грудь морозный воздух.
Рванул со всех сил и упал наугад, по наитию, обдирая запястья о снежную корку. Постукивал лишь «гочкис» в сажинских руках, и хлопали винтовочные выстрелы… Саженях в десяти правей увидел Мишку — тот выстрелил с колена из «винчестера», передернул скобу под крючком, брызнув гильзой, и рухнул ничком.
Он почуял такой исступленный ловецкий азарт, словно в мире уже ничего не осталось, кроме этой скирды и него самого. «Достану… живьем…» Вскочил, перебежал с полдюжины саженей, упал лицом в снег… чевыкнула над головой винтовочная пуля. Отдыхиваясь, выжал голову из-за сугроба — увидел на белом три черных фигурки бегущих от скирды людей. Враздробь ударили свои — один из бегущих споткнулся, пошел уже боком и рухнул.
— Не бить! Живьем! Живьем! — Сергей ощутил себя великаном, который кидает уже не сажени, а версты.
Чужие, оборачиваясь, били из нагана и винтовки, но он уже не обращал внимания на выстрелы и даже не оглядывался на своих. Уже различал побитый снегом черный полушубок заднего бегущего, широкую спину, обритый затылок, усатое лицо, которое тот оборачивал к Сергею словно в гадливом отвращении. «Достану…» И вдруг почувствовал удар всем телом сзади и полетел ничком на снег, с налету сшибленный и смятый кем-то из своих.
— Куда?! Ложись! Убьют! Отстрел ведут, не видишь?! — прохрипел придавивший его Жегаленок, в упор вонзив в Сергея боковой, по-лошадиному косящий взгляд прозрачных синих глаз.
— Живьем брать! Уйдут! — закричал Северин, вырываясь и царапая снег, а впереди и вправду хлопали винтовочные выстрелы, как будто кто-то щелкал пастушеским кнутом, просекая до мягкого, главного — жить!
Жегаленок рывком отвалился, вскочил и, выстрелив с колена из винтовки, рванулся в перебежку. Сергей освобожденно вскинулся, обшаривая взглядом снеговую целину, — все тот же черный человек бежал, хромая, из последних сил… Есть правда!.. Сергей был в десяти саженях от него, в спасительной какой-то отрешенности, на каждом вздохе сокращая расстояние, но вот человек на бегу обернулся и выстрелил, ушибленно дернулся и упал со всего роста на бок, револьвера, однако, не выпустил и с оскалом мучительным, сидя, с непослушной руки все стрелял в подбегавшего Северина, вхолостую уж щелкая клювом бойка…
— Не стрелять! — закричал Северин в ликовании.
И вдруг человек опрокинулся навзничь, и Сергей с оборвавшимся сердцем подскочил уже к мертвому. Повернулся на выстрел и увидел правее тяжело подходившего Сажина и осиное дуло вороненого маузера в его правой руке.
— Зачем?! — закричал потаявшим голосом.
— Да как же? — хрипнул Сажин, вперив тоскующий, голодный взгляд в убитого. — Стрелял ведь, стрелял.