было слишком одиноко, будто он один наломал дров.
Мне кажется, тогда я не смог понять всего, что сказал Анджело. Я нервничал из-за опасения, что молчание аббата означает великий гнев, и праздные воспоминания о матери, которая даже не могла пожурить своего отпрыска, не затронули струн моей души. Лишь по прошествии долгого времени я порой вспоминал эти слова Анджело и плакал в одиночестве, когда тосковал по ним, моим закадычным друзьям.
В тот день перед вечерней на мою электронную почту пришло письмо от аббата с распоряжением распечатать документ и до молитвы повесить на доску объявлений перед трапезной.
На днях послушник Юн Михаэль без разрешения начальства участвовал в акции протеста, из-за чего был задержан полицией, а в дальнейшем также послужил причиной отвратительного инцидента в нашей общине. В связи с этим, выслушав мнение Комитета по воспитанию и тщательно рассмотрев на Совете Пресвитеров вышеописанное поведение, мною принято следующее решение:
– дача вечных обетов брата Юн Михаэля откладывается на один год, а решение о его священническом рукоположении будет принято позднее;
– богословские занятия в семинарии могут быть продолжены, но посещение других мест, кроме семинарии, без разрешения настоятеля запрещены в течение одного года;
– в качестве искупления вины накладываю кульпу, согласно которой требуется в течение шести месяцев навещать престарелых братьев в больничной палате и служить их нуждам.
Мои руки с распечаткой дрожали. Это было суровое наказание. Решив, что узнать об этой новости с доски объявлений будет слишком жестоким ударом для Михаэля, я прежде зашел к нему в келью. Там же застал и Анджело. Почему-то я подумал, это к лучшему, что он рядом. Их взгляды скользнули с моего лица на бумагу в руках – очевидно, они уже догадались, в чем дело.
– Кульпа? – спросил Михаэль, ставя на тумбочку коробочку с соевым молоком, которое он потягивал через соломинку.
Во всем чувствовалась отчаянная попытка не так серьезно воспринимать происходящее. Я протянул бумагу. Мне пришлось лицезреть, как его губы задрожали и дернулись, будто в судороге. Я был готов к тому, что он скомкает бумагу, но, против ожидания, Михаэль спокойно вернул мне распечатку и через силу улыбнулся слегка перекошенным ртом.
– Церковь, которая утверждает необходимость заботы о бедных и отказывается выяснить, что приводит к бедности; церковь, которая предостерегает от абортов и совсем не интересуется, почему молодые матери заходят так далеко, убивая своих детей в утробе. Церковь, которая не предпринимает ни единого шага, чтобы пресечь продажу оружия ведущими державами с целью убийства миллионов людей! Церковь, которая считает, что развод – это грех, и закрывает глаза на страдания людей, не могущих развестись! Церковь, которая думает, что содомия – это всего лишь какая-то блажь и не более того!
Вот значит, как эта церковь хочет наказать меня, приравняв к тем монахам, что путались с женщинами или давали деру с деньгами, заработанными монастырской братией своим трудом. Кажется, Толстой говорил: «Но разве не то же явление происходит среди богачей, кичащихся своим богатством, то есть грабительством; военачальников, хвастающихся своими победами, то есть убийством; властителей, гордящихся своим могуществом, то есть насильничеством? И если всё это существует в действительности, но невидимо вам, значит, вы и сами таковы».
Лицо Анджело побледнело, я же пока хранил молчание. Михаэль спросил у меня глухим голосом:
– Так есть ли смысл оставаться мне здесь и дальше?
Причина, по которой критику трудно вынести, состоит в том, что в ней искусно скрыто осуждение критикующего. Мы злимся, потому как понимаем, что она нацелена не на мои действия, а на меня. Сколько кающихся обрело бы человечество, если бы эта критика подразумевала не осуждение, а несла в себе только любовь и заботу?
В тот день я был сильно разочарован поспешным решением настоятеля относительно будущего одного молодого человека. Однако понимал, что мой гнев скептически настроенному Михаэлю пользы бы не принес. К тому же говорить о недостатках церкви, которые после смерти Иисуса постоянно проявлялись, сейчас было довольно опасно. Я сомневался, не зная, что сказать в утешение, чтобы хоть как-то успокоить Михаэля, а в это время Анджело взял его за руку.
– Брат? Хорошо бы и меня так наказать! Я тоже порой задавался вопросом, есть ли у меня причина оставаться здесь. Я… Мне, по правде сказать, особо и податься-то некуда, но даже если бы и было, куда пойти, я понял – есть кое-что, почему не могу оставить это место. И причина именно в вас. Брат Йохан и брат Михаэль! Я так вас люблю, что решил остаться здесь. Какая еще причина нужна? Мы ведь братья. Настоящие братья, что живут в одном доме.
Михаэль, не сдержавшись, вырвал раздраженно свою руку из ладони Анджело. Настала моя очередь перевести разговор в другое русло, чтобы избежать неловкости меж ними.
– Подумаешь, отсрочка на год… по сути, она ведь не сыграет большой роли на пути длиною в целую жизнь. Я иногда думаю о том, что сказал отец-магистр, когда мы были послушниками: «Можно и оставить монастырь. Быть может, не так уж и плохо что-то поменять. Но столь важное решение однозначно должно приниматься с миром в сердце».
Тут глаза Михаэля просияли. Ему хотелось найти интеллектуальное и моральное оправдание, чтобы защититься от захлестнувшего его стыда. Наконец его губы перестали подергиваться.
– Верно, Йохан! Все ответы на жизненные вопросы всегда можно найти в одиночестве и страданиях! Я как-то упустил это из виду.
Анджело, молитвенно сложив руки, следил за диалогом. Его глаза, устремленные на нас, сияли любовью и уважением. Он слабым эхом вторил нашим словам: «Решение однозначно должно приниматься с миром в сердце… Да, да, именно с миром!» или же «В одиночестве и страданиях! Да, точно! В одиночестве и страданиях!»… Примерно так это звучало.
Я посоветовал Михаэлю оставаться в своей келье до вечера. А Анджело попросил принести Михаэлю нехитрой снеди из трапезной, чтобы с его оголенными нервами в нынешней ситуации он мог избежать саркастических замечаний некоторых пожилых монахов, для которых обвинения вошли в привычку. А еще, чтобы его не ранили дежурные, сказанные для проформы слова сочувствия. Кажется, я рассудил правильно. Можно сравнить… м-м-м… например, с моей кожей, которая обветривается и шелушится на горячем летнем ветру, хотя виноват вовсе не ветер, а мой ослабленный иммунитет. Как много людей во всем человеческом роде может похвастаться храбростью во время шторма?
– Может, нам еще раздобыть бутылочку вина?
На мой вопрос Михаэль наконец улыбнулся. Одно лишь слово «вино» вызывало нервную дрожь.
В тот день, перед вечерней, аббат вновь позвал меня. Возникшая тень недоверия и разочарования по отношению к тому, кого я все это время считал за родного отца, скорее всего, придала моим словам черствости. Однако настоятель со своим привычно невозмутимым выражением лица, на котором, казалось, было написано «я само спокойствие», проговорил:
– Оказывается, племянница приедет перед ужином. У нее с собой вещи, так что, будь добр, сходи за ней на станцию. Забронируй тихую комнату для гостей и подсоби, чем можешь. По всей видимости, задержится она здесь приблизительно на месяц… сказала, что пишет диссертацию на тему «Особенности психологических стрессов религиозных людей».
Осмыслил ли я тогда факт, что у аббата существует какая-то племянница? Помнил ли я девушку в светло-зеленом свободном джемпере и белой юбке из Иосифовского монастыря, утопающего в грушевом цвете? Как задорно она смеялась, запрокинув голову? Осознавал ли я, что человек, приезжающий на станцию W, и есть та самая особа? Замирало ли мое сердце в ожидании снова увидеть ее пальцы, поправляющие волосы, и колыхающуюся на ветру белую юбку чуть ниже колена? А ведь я знал о горе моего брата Михаэля, потерпевшего бедствие на подходе к самой вершине, восхождению на которую он посвятил свою юность.
Иногда жизнь предает нас, и обычно это происходит, когда нами начинает управлять сердце. Голова, миллионы лет страдавшая из-за такого неугомонного сердца, не желала это демонстрировать, стараясь упрятать поглубже душевные порывы в глубокое хранилище. Однако эта жалкая попытка потерпела полное фиаско: даже если временами разуму и удавалось одержать победу, то в скором времени все сходило на нет, когда горячие сердечные устремления прорывались в самом неожиданном месте.
Я поспешил в свою келью и, уладив кое-какие дела, побежал на станцию W. Помнится, это был весенний вечер. Земля у входа в монастырь была усыпана лепестками горной магнолии[12], и я бежал по ним, как по белому ковру. За моей спиной раздался колокольный звон, призывающий к вечерней молитве. Как ни странно, я ощутил, что день становится длиннее, и воздух наполнен ароматом цветов. Со склона, по дороге от нашего монастыря к станции W, вдалеке виднелись бегущие воды реки Нактонган, окрашенные янтарно-оранжевыми лучами заходящего солнца.
Да, так и было. Я без сомнения ощутил болезненный сигнал, предвещающий резкие перемены в судьбе… Даже не знаю. Когда пишу эти строки, мое сердце блуждает между иллюзиями и воспоминаниями. Кто знает, возможно, с самого начала все было не совсем реальным. На тот момент мне еще не исполнилось и двадцати девяти, я был молодым человеком, с избытком наполненным влечением к противоположному полу, словно застоявшаяся озерная вода. И я наивно полагал, что подобен не пламени, а месторождению нефти – просто черная жидкость, впервые обнаруженная после долгой спячки в заброшенной земле.
Поезд прибыл в вечерних сумерках. Так Сохи оказалась у нас.