– Чего, как малое дитя, падаете, вздумали все шишки собрать? Сильно… больно?
В ответ Сохи подняла на меня свои черные глаза и глянула в упор. Захваченный врасплох, я поймал ее взгляд, точно неизвестно откуда прилетевший мяч, и замер, не смея пошевельнуться, будто меня пленили. Существует ли вечность? Когда время останавливается или становится невластно над нами, когда прошлое не определяет будущее? Если так, то тогда я, должно быть, ощутил вечность. Я до сих пор помню то мгновение. Даже сейчас, когда думаю о нем, передо мной возникают ее глаза, напоминающие огромные виноградины. И раз спустя десять лет я все еще там; возможно, это и был момент вечности.
Сохи медленно кивнула.
– Ну да ладно, слава Богу, что этим все обошлось. А то, услышав плач… трудно представить, что я вообразил… В монастыре есть аптечка первой помощи, сегодня воспользуемся хотя бы местными средствами.
Я завел мотор и взялся за рычаг коробки передач. Сохи тут же накрыла мою руку своей ладонью. Я замер. Сохи, видимо, почувствовав мое одеревенение, быстро одернула руку с видом, что она сама от себя не ожидала такого, и, закусив губу, попросила:
– Нельзя еще немного побыть здесь? Обещаю, что вернемся до начала вечерней молитвы. Давай побудем тут, пока солнце не сядет за реку?
Только теперь я увидел под ее глазами следы высохших слез.
Человек, как ни поразительно, всегда распознает искренность. С душой и телом именно так. Моя душа почувствовала, что имеет в виду Сохи. И моя рука, что на мгновение оказалась под ее ладонью, тоже все поняла. Но голова это начисто отвергла и проговорила:
– Эту машину надо вернуть в свечную. Если ответственный за мастерскую брат прознает, то будет метать гром и молнии, и мне назначат наказание. Да и молитву вечернюю нельзя вот так пропускать.
– Значит, нельзя… так нельзя… – пробормотала Сохи, не глядя на меня и уставившись на бегущую реку за стеклом машины.
– Да, нельзя. Потому что нельзя!
Утопающее в белых облаках солнце плавно скользило над рекой, склоняясь к водной глади. Что-то очень мощное, похожее на магнитное поле, тянуло меня вниз к реке. Казалось, что если завести двигатель и поехать вперед, то эта машина запросто сможет пересечь водное пространство и увезти нас далеко-далеко. Было ли это возможно… мне хотелось этого.
– Завтра рано утром я должна ехать в Сеул, – проговорила Сохи.
Это было неожиданно.
– Да? Что-то случилось?..
– Мне кажется, будет лучше, если я уеду. Иначе это превратится в то, что ты называешь «нельзя».
В ответ на мой непонимающий взгляд она пояснила:
– Я же не могу позволить ему приехать сюда! Где мы…
После этих слов Сохи закрыла лицо руками и начала плакать.
Сильнее съежиться я не мог. Это был лучший способ, сидя рядом с ней, держаться от нее подальше. Плечи Сохи горестно поникли и почти сразу же начали вздрагивать. Я не мог справиться с потоком ее эмоций, нахлынувших подобно приливной волне. Мое дыхание участилось, а тело обессилело. Холодный пот проступил на лбу, и челка уже насквозь промокла.
Я окаменел, словно затвердевшая лава, оставшаяся после извержения вулкана, взрыв которого пришелся на момент, когда заводил машину. Всхлипывания Сохи постепенно сходили на нет. На какое-то время она затихла, затем глубоко вздохнула, пытаясь прийти в себя, после чего открыла свою сумочку. Достав мятные леденцы из маленькой коробочки, она положила один себе в рот, другой же на ладони протянула мне. Белизна леденцов причинила мне боль. Чуть поколебавшись, я осторожно взял маленькую белую конфету с ладони Сохи. Она же, взглянув на свою пустую ладонь, сказала:
– Могу ощутить только тепло твоих пальцев, еле различимое тепло.
Лишь тогда до меня дошло: таким образом она выразила, что я чураюсь ее. Возникло чувство вины. Она выплеснула передо мной свою боль, но я ничем не мог ей помочь. Я был тем, кто не мог даже пальцем прикоснуться к ней.
– Не плачьте. Вы всегда так часто плачете?
В ответ на мои слова Сохи гневно взглянула на меня в упор и сказала:
– Почему ты постоянно обращаешься ко мне на «вы»? Мы же решили не церемониться!
– Прошу прощения. Простите меня… хорошо, прости меня, друг…
Река продолжала нести свои воды. Солнце скрылось за серыми тучами, ветер дул с такой силой, что флаги вдоль реки согнулись почти в горизонтальное положение.
«Я же не могу позволить ему приехать сюда! Где мы…»
Слова Сохи звенели в моих ушах. Она сказала «мы». Эти слова подарили мне ощущение, что весь мир у моих ног. «Все будет хорошо», – утешал разум мою рвущуюся на части душу. В глубине сердца родилась молитва:
«Я не позволю тебе печалиться. Я буду оберегать тебя. Я буду молиться за тебя, благословлять и желать тебе счастья. Пусть тебе не будет больно, не плачь, не мучайся. Ты – прекрасный человек и должна жить прекрасной жизнью. Обещаю: кем бы ты ни была, где бы ты ни была, с кем бы ты ни была… Я буду любить тебя, на веки вечные!»
На следующий день после утрени было собрание. В интернете я посмотрел, что поезд на Сеул ожидается в 10:00. Собрание закончилось, когда на часах уже перевалило за 9:50. Я помчался к монастырской ограде. Сначала миновал холм, на котором раньше стоял, провожая поезда, и добежал до конца монастырской стены. Оттуда была видна Сохи, стоящая на платформе. Порывы весеннего ветра надували ее белую куртку. Похоже, Сохи не видела меня. Она разговаривала с кем-то по мобильному. Время от времени поправляла растрепанные ветром волосы и, как всегда, смеялась, откинув голову назад. Вскоре прибыл поезд, стерев эту картину, после чего умчался вдаль.
Тогда я простоял там под стеной вплоть до наступления полуденной молитвы. Я посчитал, и оказалось, что я стою возле пятого блока монастырской стены, ступенчато поднимающейся от станции к монастырю. Я заложил этот пятый блок в свое сердце.
Между тем, пока Сохи вот так приехала и уехала, Михаэль самоизолировался от нас и хранил упорное молчание. Однажды я встретил его на заднем дворе монастыря, он очень осунулся. В тот день я, собравшись с духом, подбежал к нему и позвал. Взгляд Михаэля, направленный на меня, был ясным, но сверкал странным огнем. В его глазах было столько обжигающего жара, какой присущ лишь человеку, терзаемому внутренним пламенем. Прошел почти месяц с тех пор, как он получил от аббата в качестве исправительного наказания уход за больными.
– У меня время выдалось, давай пойдем вместе в лазарет? Я подсоблю.
В запавших глазах Михаэля мелькнула слабая улыбка. Мы с ним вместе пошли через двор монастыря.
«Лишь попав в обитель, я впервые осознал это. В студенческую пору, когда мои приятели рассуждали о капитализме и эксплуатации, я не особо вникал. Просто думал, что у капиталиста своя доля, а у рабочего – своя. Однако, оказавшись в монастыре, как ни странно, я стал задумываться об эксплуатации одних другими.
Заутреня, утренняя литургия, полуденная молитва, вечерня, комплеторий… Пять раз мы молимся, а трудимся, даже если выкладываться по полной, не более пяти-шести часов. Суббота и воскресенье – для отдыха, получается максимум двадцать пять рабочих часов в неделю. И над нами нет начальника, который наблюдает, чтобы не отлынивали. Кроме того, не все мы заняты физическим трудом. Однако все без исключения хорошо питаемся. У всех равноценные кельи, также нам бесплатно предоставляют одежду и медицинское обслуживание. И после этого еще и денег дают. Вот и выходит: если человек работает не по тридцать, а по шестьдесят часов и не может нормально себя прокормить, обеспечить жильем или умирает из-за недостатка средств на лечение, тогда у кого, черт возьми, оседает все это? Что все это означает?» – недоумевал я.
Слова Михаэля одно за другим стали всплывать в памяти, пока мы с ним шли в полнейшем безмолвии. Это было так странно. Если бы мы сейчас завели разговор, то он касался бы прихода весны, Сохи и предстоящего посвящения в сан. Однако из-за обета молчания те его слова словно бы всплывали со дна и барахтались на поверхности озера. Наверно, это был таинственный звук, производимый тишиной?
Монах Томас лежал на больничной койке. Тот самый человек, которого я увидел в закатных сумерках в галерее с длинной шваброй в руках, когда приехал в монастырь для поступления. Но уже год, как он слег, и с тех пор не мог заниматься даже уборкой. Я вдруг вспомнил о словах, сказанных мной тогда при устройстве в монастырь, мол, хочу жить и умереть, как тот престарелый монах, что натирает до блеска шваброй коридор…
Михаэль приподнял его на кровати и начал кормить овсянкой. Я был на подхвате. Увидев меня, брат Томас радостно заулыбался. Михаэль ложку за ложкой заливал ему в рот кашу, приготовленную на кухне для больных. Жидкая каша не попадала полностью в наполовину парализованные губы и стекала вниз. Михаэль терпеливо подбирал стекающую по подбородку жидкость ложкой и опять вливал в губы брату Томасу, который, как птенец, с усердием раскрывал рот.
Чтобы помочь Михаэлю, я открыл окно в келье для проветривания и стал освобождать мусорную корзину, как вдруг услышал всхлипывающие звуки. Оглянувшись, увидел, что спина Михаэля вздрагивает. Мое сердце замерло. Из его глаз, не переставая, текли слезы. Я протянул салфетку и взял из его рук миску с кашей. Брат Томас некоторое время наблюдал за всем происходящим, а затем без слов продолжил есть. Каша все так же выливалась из его полуонемевших губ, и я, как Михаэль, подбирал ее ложкой и заливал обратно в рот.
По-моему, брат Томас говорил, что родом из Баварии. Или нет, кажется, он сказал: «Я из Токвона в городе Вонсан, что в провинции Хамгён-Намдо». Он был довольно низкорослым для немца. В возрасте двадцати лет Томас поступил в бенедиктинский монастырь св. Оттилии в Германии, а затем ради миссионерского служения приехал в Корею, что даже дальше, чем край света, и осел в монастыре Токвон недалеко от Вонсана, в провинции Хамгён-Намдо. Он пережил Корейскую войну, во время которой ему пришлось стать свидетелем мученической смерти десятков своих собратьев-монахов. С риском для жизни он перебрался в Южную Корею, где после всех перенесенных тягот и скитаний оказался в городе W. Шли годы, и вот теперь он лежит в больничной палате в стенах монастыря и ест кашу, которой с ложки кормят его молодые корейские монахи.