– Тут аккуратно надо. Это же само дыхание, сама молитва! А иначе – это наказание!
И вот этот самый старец сейчас в ночи, когда в монастыре шуметь не дозволялось, вовсю вопил. Таким я его еще не видел.
– Аббат Самуил! Да кто ты такой, что довел до смерти этих мальцов… Чего там такого вытворил Михаэль, что ты его столь сурово наказал, и потому мой Анджело так спешил на этой предрассветной дороге – и вот погиб?!! Аббат Самуил, ты слышишь меня?
Это совсем не походило на него. Обычно старый монах был немногословен и не выражал открыто своих чувств.
– Если бы брат Михаэль не был наказан этой кульпой, он бы и не поехал туда тайком, и тогда Анджело не пришлось бы забирать его в этот проливной дождь. Священниками и монахами ведь для чего становятся? Чтобы разделить участь нуждающихся, а не ради беспрекословного следования правилам! Отправил на тот свет двух людей Божьих, у которых все было впереди, и как тебе спится, аббат, после всего этого, а?.. Давай, выйди и скажи мне хоть что-нибудь, ну же!
Тут дверь в келью настоятеля отворилась.
Коридор, только что наполненный шумом, замер – следившая за всем этим сквозь приоткрытые двери братия застыла в напряжении.
Пусть и монахи, но все же здесь, в обители, собрались мужчины. Не было гарантии, что весь этот переполох не закончится применением силы. Кроме того, престарелому монаху из свечной не было присуще выражать свои эмоции подобным образом, поэтому обстановка казалась более накаленной. На какое-то время коридор придавила гнетущая тишина. Как долго продолжалось молчаливое противостояние?
– Брат, вернитесь в свою келью. Поговорим при свете дня. Я приказываю в качестве старшего в обители!
Голос отца-настоятеля эхом разнесся по коридору. Не знаю, сколько прошло времени… я увидел, как склонилась голова у престарелого монаха.
– Хорошо, отец. Слушаюсь.
Так проявилось это самое послушание, которым долгие полторы тысячи лет славился великий бенедиктинский орден и которое враз утихомирило это небольшое волнение. Приотворенные из любопытства двери в каждую келью, будто волной – одна за другой, потихоньку закрылись. Однако слова, которые старый монах бросил аббату разгневанным голосом: «Чего там такого вытворил Михаэль, что ты его столь сурово наказал, и потому мой Анджело так спешил на этой предрассветной дороге – и вот погиб?!!» – проникли в мое сердце и четко отпечатались, словно красная тушь с канцелярского штемпеля. Слова, что вертелись у меня на языке, но я не мог позволить им вырваться.
Только я закрыл дверь, как услышал стук. Отворив, увидел, что на пороге стоит старый монах. Его заплаканное лицо исказилось, будто ему было не под силу справиться с этим неожиданным всплеском эмоций, так ему не свойственным. Я был удивлен, как если бы кто-то выстрелил мне в спину. Заглянув в его глаза, я все понял. И то, что он сожалеет о строгом обращении с Анджело, хотя на самом деле это была любовь и забота; и что он ужасно скорбит, отправив его вот так, даже не успев оправдаться; и что, несмотря на весь долгий многолетний путь испытаний, пройденный им, он был не в силах постичь Божьего промысла. Его слова «Брат Йохан! Уж ты-то знаешь мою скорбь, что неведома остальным…» обрушились, точно цунами, в тишину между нами.
– …Брат! – еле выдавил я.
– Наш Анджело… наш брат Анджело… – только и смог вымолвить он со слезами на морщинистом лице.
Слово «наш», сорвавшееся с его запекшихся губ, что-то надломило во мне. Я разрыдался, не сходя с места. Он приблизился и обнял меня. Я же, словно малое дитя, зашелся громким и долгим плачем в его объятиях.
В день похорон Михаэля и Анджело погода прояснилась. Утром, глядя на чистое небо без дождя, кто-то сказал: «Посмотрите, будто сам Господь Бог велит нам не сильно печалиться», но все в основном хранили молчание. Гробы доставили на кладбище Чанма, примерно в десяти минутах езды на машине от нашего монастыря. Вдалеке текла река Нактонган.
Когда гробы опустили в могилу, мне внезапно привиделись эти двое. Показалось, что они вдвоем держатся за руки и смеются. На надгробной плите, где я увидел их, было выгравировано на латинице: «HODIE MIHI, CRAS TIBI».
И означало это: «Сегодня мне, завтра тебе».
После похорон солнце стало припекать, словно только и ждало, когда все закончится. Жар был нещадный, как сами испытания. В монастыре и храме благодаря кондиционерам всегда было прохладно, но мое сердце жгло, будто там палил раскаленный огненный шар. Я, чья вера зародилась еще в чреве матери, переживал время, которого никогда в жизни не испытывал, и представить не мог, что придется пройти через подобные муки. Слова Писания, месса и молитвы хрустели на зубах, как песчинки. Это случилось впервые за всю мою двадцатидевятилетнюю жизнь. Каким бы тяжелым ни был мой день, и даже в пору, когда я сомневался в существовании Бога, задаваясь вопросом: «А существует ли Бог на самом деле?», стихи Священного Писания задевали струны моей души. Они были подобны прохладным каплям дождя, падающим на сухую землю, или освежающей влажной росе. Иногда Слово Божье служило прикрывающим меня щитом или твердой скалой, опершись на которую, я мог передохнуть, или же напоминало дарящую прохладу пальму, что защищает меня от палящих лучей солнца. В дни же противоборства с Создателем слова Библии походили на моего старшего кузена, что загадывает мне головоломки не по зубам, до которых я еще не дорос. Однако сейчас стихи Писания застревали у меня во рту, скрипя на зубах бесчисленными песчинками.
Естественно, мне ничего не оставалось, кроме как выплюнуть их. Все они, словно чуждые инородные элементы, залетевшие случайно, не имели ко мне никакого отношения и мгновенно улетучивались. Опираясь на приобретенные за все эти годы теологические знания, я даже подумал, что, возможно, прохожу через знаменитую «темную ночь души», о которой говорил святой Иоанн Креститель. Это действительно мрак души, когда вся твоя прежняя вера улетучивается, и ты оказываешься в пустыне одиночества и тоски.
Явление, очень похожее на эффект временного ослепления: когда человек, находившийся в умеренно освещенном месте, заходит в слишком светлую комнату, на мгновение возникает иллюзия, что в глазах потемнело. Вот и перед переходом на более глубокий уровень веры, чей яркий свет ослепляет, человек может временно испытывать полнейшее одиночество и тоску – так звучит классическое определение подобного состояния. Впрочем, речь здесь о том, что после подобного состояния, по идее, должна наступить духовная зрелость.
Но если просто терпеть, стиснув зубы, то единственное, что ощущаешь, – всеобъемлющая нескончаемая боль. Которая усугублялась, когда на рассвете я вскакивал по зову колокола на молитву и, впопыхах пробегая мимо келий Михаэля и Анджело, ловил себя на мысли, проснулись ли они – в такие моменты ноги начинали подкашиваться.
«Господи, помилуй меня! Яви, Господи, милость Свою. И спасение Твое даруй!»
Все потеряло смысл. Просыпаясь с рассветом и идя на молитву, я чувствовал себя то глупцом, то лицемером. Даже если бы после смерти Бог не послал меня в ад, я уже переживал муки пекла. Понятно, что я начал пропускать молитвенные часы, и, как это обычно происходит, после пары-тройки пропусков мне стало казаться естественным не ходить на молитву вовсе.
Мог заснуть я, только напившись, и частенько ходил как в тумане. Внутри помещений на меня давили стены, а снаружи преследовало навязчивое чувство, будто кровь в голове выкипает и испаряется под лучами палящего солнца. «Неужели Ты не мог поступить иначе? Почему? Зачем?!» Меня душил гнев. Однако больше я не хотел сидеть лицом к лицу с объектом моего гнева и всякий раз, во время очередной вспышки, сбегал в больницу к Сохи.
Я пришел к ней после похорон. Сохи, уже слышавшая печальную новость по телефону, ждала меня. Но стоило мне открыть дверь, как она, закрыв лицо обеими руками, воскликнула:
– О Йохан! Я столько плакала из-за Анджело, что глаза невозможно открыть – ужасно опухли. Сегодня не хочу встречаться с тобой. Не хочу, чтобы ты видел меня в таком виде.
– Да ну, брось, ничего страшного, – возразил я и хотел подойти ближе, но Сохи заупрямилась. – Ладно. Когда припухлость спадет, звони. Снова приду.
Я собрался уже было выйти, но она окликнула меня:
– Йохан! Ты что же, действительно вот так просто уйдешь?
Я обернулся.
– Нет, все же не смотри на мое лицо… Но послушай, когда я говорю: «Сегодня глаза опухшие. Не хочу показываться в таком виде», ты должен отвечать: «Ты что, Сохи, не переживай, ты мне нравишься любой!» А ты просто развернулся и пошел?! Никуда не годится.
Я в нерешительности мялся перед дверью.
– Я из-за капельницы не могу… Послушай, Йохан, там в моей сумочке есть черные очки. В них я, наверно, смогу с тобой поговорить. Точно, это хорошая идея! – оживленно проговорила Сохи.
Я вытащил из сумочки очки и протянул ей.
– Теперь можешь взглянуть на меня, Йохан, ну как? Подходят к больничной пижаме?
Глянув на ее мешковатое больничное облачение голубого цвета, растрепанные волосы, болтающуюся бутылку капельницы и осунувшееся лицо в огромных черных очках, я, кажется, неожиданно для самого себя рассмеялся.
– Да, Йохан, давай посмейся… С улыбкой хоть вижу, что это ты. Если честно, я испугалась, увидев твое лицо, когда ты вошел сюда. Показалось, что и ты собираешься вслед за ними…
Приблизившись, я взял ее за руку. Оказавшись рядом, заметил, что из ее глаз за темными стеклами капают на подушку слезы. Видно, и до этого она пыталась прикрыть не опухшие глаза, а слезы. Боль любимого человека, хоть и не похожая на скорбь от расставания с Анджело и Михаэлем, откликнулась во мне и, несмотря на мою печаль, вызвала чувство вины.
– Не плачь.
Я вытер слезы, которые все лились из ее глаз за темными стеклами очков, а она, пытаясь выдавить улыбку, сказала: