— Женюсь, тетка Дуня. Вот невесту везу.
До Любы не сразу дошел смысл его фраз, а когда она, почернев от злости, вскочила, чтобы выйти из машины, Яков уже погнал грузовик, крича на ходу:
— Пока, тетка Дуня, навещу тебя уж после медового месяца.
— Вы считаете все это очень умным? — злым шепотом спросила она и подумала: «Чему радуется глупая старуха?»
У тетки Дуни были на то основательные причины. Весной Яков застрял здесь из-за распутицы. Ночевал у тетки Дуни, где мерз страшно, потому что избенка была старая, русская печь грела плохо, а очаг был неисправен. И вот как-то, выпив с горя, начал Яков ремонтировать очаг. Он ничего не смыслил в печном деле, и трезвый ни за что не взялся бы за такую мудреную работу. Утром проснулся со страшной головной болью, ничего не помня, что делал вчера. Бабка подбежала к нему:
— Греет ить.
— Чего греет?
— Да очаг-то, гляди, как греет. Здорово сробил. Мил ты человек! Вставай давай, блинцов спекла. Поешь горяченьких.
Пока жил Яков у бабки, курятник ей сладил, крылечко подремонтировал и еще кое-что сделал по мелочи.
…Он зашел с Любой в дом, стоявший в центре деревни. На самодельной деревянной кровати лежала старая женщина — лицо мертвенно темное, глаза потухшие, неподвижные, дышит с хрипом. Возле кровати сидела девушка в белом халате. Яков помрачнел, он не думал, что женщина так больна.
Люба заплакала, стала торопливо говорить что-то матери и девушке в халате. Яков вышел на улицу и курил возле машины. Настроение у него испортилось. Он сам поражался, как мог позволить себе такое — всю дорогу издевался над девчонкой. Был страшно недоволен собой. Злился, думая, что со своим дурацким характером выглядит перед людьми вовсе не таким, какой на самом деле.
Начали падать редкие крупные дождинки. Запахло влажной пылью. Небо в светлых веселых облаках, неоткуда крупному дождю взяться. А все же вдруг — сыпанет, не выбраться тогда из деревушки.
Яков отбросил папиросу и завел машину. На улицу вышла Люба.
— Ну как? — спросил Яков.
Люба недоверчиво глянула на него и буркнула:
— Врача надо.
Поглядела вдоль пустынной улицы и вдруг совсем другим, умоляющим голосом попросила:
— Послушайте, товарищ шофер. Съездимте, пожалуйста, на шпалозавод за врачом? А? Съездимте, пожалуйста.
— У нее же врач.
— Это фельдшерица. Ничего она, по-моему, не понимает.
Яков поглядел на небо и сказал, подумав:
— Извиняй, не могу. Директор с костями съест меня. И так надо спешить, а то на товарную запоздаю. Вызови колхозную машину через бригадира. Пойдем — помогу.
Люба махнула рукой — «не надо» и быстро пошла по улице, почти побежала, а Яков сидел в кабине и думал, что как-то неславно получается: девку вез — ничего, а вот доктора привезти не хочет… Он открыл дверцу, крикнул:
— Ладно… поехали. Семь бед — один ответ.
— Я договорюсь. Привезут врача.
Яков погнал машину обратно, со страхом посматривая, как чернеет от слабого дождя дорога. Только бы добраться до тракта, не застрять на этой чертовой, не предусмотренной графиком, дороге.
Хотелось сейчас Якову о чем-то добром думать. Ну, к примеру, как спасал он утопающих на студеной, в водоворотах, реке Ишанке, как отдавал последние деньжонки товарищам. Но почему-то вспоминалась все время тетка. Она грозилась костистым кулаком и говорила:
— Варнак ты, Яшка, ей-богу, варнак. Тока я тебя выношу.
А почему, спрашивается, варнак? Он всегда во всем помогает тетке, даже полы моет, и пельмени стряпает, ни одним дурным словом тетку не обозвал. Вся причина — в смешках. Тетка терпеть не может смешков.
И в детстве у него было так. Помнится, шел он вечером домой из школы. Видит: у ворот соседского дома сани стоят, оглоблями на запад. Яшка поворотил сани оглоблями на восток. Кто-то заметил, хоть и темнота была, и сообщил хозяину саней. Отодрали его так, что неделю на стул не садился.
Стало Якову вдруг до слез жаль себя. Люба тоже, видно, возненавидела его за смешки. Он, нахмуренный, — мохнатые брови почти закрыли глаза, — гнал и гнал грузовик по тракту. На товарный двор прибыл в конце рабочего дня. Когда, торопясь, оформил накладную на получение груза, из соседней комнаты позвали:
— Кто там Рожин? Есть Рожин? К телефону.
В трубке что-то гудело, потрескивало, заглушая шум, раздался сердитый голос Запесочного:
— Рожин? Я, признаться, уж не надеялся, что вы сегодня получите груз. Вас видели в деревне Антипино. Что вы там делали?
«Пропал», — с каким-то странным отчаянным равнодушием подумал Яков.
— Что вы там делали, я вас спрашиваю?!
Шутки ради Яков частенько привирал, а когда дело касалось серьезного, говорил только правду. Более того, он терпеть не мог «серьезных» вралей. Сейчас он, однако, немножко соврал, сказав, что девушка прождала на дороге целые сутки и сама была очень больна. Голос у Якова нетвердый, с фальшивинкой. Яков боялся, что директор заметит фальшивинку и скажет: «И плетешь же ты, парень». Но он не заметил.
— Что с матерью этой девушки?
— Лежит. Тяжелая очень. Врача хотели привезти со шпалозавода. Машину искали.
— Как это хотели? Ее не лечили, что ли?
— Не знаю. Я сразу уехал.
— Хм! А почему не привезли врача? Дочку привез, а врача не захотел. Глупей не придумаешь.
Действительно, глупей не придумаешь. Он ошибся в директоре, приняв Запесочного за бездушного формалиста. Ну… Запесочного он еще успеет узнать, а вот Люба так и будет думать, что Яшка — великий нахал, негодяй и ничего более.
А, впрочем, не все ли равно, что будет она думать о нем. Мало ли девок встречаешь по дорогам?
Эти мысли, однако, не утешили Якова, и было у него в тот вечер совсем пакостно на душе.
КАТАСТРОФА
Тасю Дедову назначили бухгалтером Тархалинского леспромхоза. В отделе кадров сказали ей, что из Тархалы прибыл рабочий Елкин и не сегодня, так завтра должен поехать обратно в леспромхоз.
Тася нашла Елкина в отделе снабжения. Это был приземистый парень с толстым носом и толстыми губами. Он все время улыбался. Улыбка его была недоброй. Тасе всякий раз казалось, что Елкин хочет выпалить что-то ехидное.
В прошлом году приезжал он в контору и почему-то все время обращался только к Тасе. Она забыла фамилию, но лицо и улыбка его сразу вспомнились ей.
Лучше бы, конечно, ехать одной, но не так-то просто добраться до Тархалинского леспромхоза: дороги размыло, а навигация еще не открылась, говорят, в низовьях Оби лед стоит.
Был конец апреля. Где-то на юге уже цвели цветы, а здесь дул студеный пронизывающий ветер, в чащобах и оврагах еще лежал снег, по ночам дороги покрывались игольчато-острой ледяной коркой, и было сумрачно вокруг, неуютно.
До леспромхоза триста двадцать километров, по масштабам сибирским не очень-то большое расстояние.
Они устроились на попутном грузовике: Тася сидела в кабине, а Елкин наверху возле высокого тяжелого ящика, который все время передвигался по кузову, угрожающе погромыхивая.
На втором десятке километров у Таси уже болела голова, и каждый толчок грузовика режущей болью отдавался в мозгу, от запаха бензина мутило и было страшно подумать, как протянет она оставшиеся триста километров. Вся история с переездом казалась ей теперь глупой. Шофер, мужчина с грубым лицом, был мрачен, как черт, и молчал, как немой. А Елкину там, наверху, наверное, совсем худо. Ишь, как отплясывает, постукивает сапожищами-то. Замерз. И она страшно удивилась, услышав, что он поет.
Они выехали перед рассветом и ехали все утро, весь день, сделав лишь одну остановку, чтобы тут же в машине поесть всухомятку.
В сумерки в низине, затопленной водами, машина застряла. За дорогу она много раз застревала, но ее удавалось вытаскивать. А сейчас села намертво, накренившись, как подбитая.
Часа через два мокрые, грязные, обессиленные, шли они по дороге, оставив машину в воде. Тасе казалось, что земля качается, и мучительно хотелось сесть. Блекло-серые цвета ранней северной весны утомляли и раздражали ее. И еще какое-то непонятное чувство овладело Тасей: как будто бы слилась она с этой страшной дорогой и не только ногами, а всем существом своим ощущает, где дорога тверда — танки пройдут, где покрыта скользкой жижей — тоже крепкая земля, а где сверху твердовата вроде бы, однако настораживайся — под тобой трясина.
— Вас Тасей звать? — спросил Елкин. — Мою бабку тоже Таисьей звали. Что-то кислое напоминает.
— Кто напоминает?
— Имя ваше — Тася.
— Глупости.
Елкин подшучивал, и это не нравилось Тасе. Она любила людей серьезных и саму себя тоже держала в строгости.
Пока она отдыхала и просушивала одежду в деревенской избе, Елкин с шофером сходили к председателю колхоза, и из деревни поехал трактор вытаскивать грузовик.
Ужинали в чайной. То был простой деревенский дом с сенями, маленькими оконцами и высоким порогом. Пол скользкий, жара, как в тропиках, и острый запах кислых щей. За столиками сидело человек пять-шесть.
— Все пухнешь, Марья, — сказал Елкин толстозадой, краснощекой буфетчице. — Королевская жизнь у тебя, ядрена твоя палка. В тепле, на дармовом хлебе и работенки почти никакой. Он причмокнул от удовольствия.
— Эх ты, сатана несчастная! — ответила буфетчица. Голос грубый, сердитый, а сама улыбается. — Я ишо за прошлогодние насмешки твои с тобой не рассчиталась.
— Так это же не насмешки. Это же натуральный факт, что ты каждый год по пуду прибываешь.
— А ты чё вешал, поднимал меня?
— Поднимешь тебя. Раз поднимешь, второй раз поясницу не разогнешь.
— Не язык у тебя, а помело.
— И не даром, я тебе скажу…
— Скажи. Договаривай давай.
— Не даром ты, Марья, трех мужьев уморила.
— Что? — у буфетчицы задергалась левая подглазница. — Каких это трех мужьев ты мне приплетаешь? Ты откудов взял этих трех мужьев?
Посмеиваясь и покачиваясь, будто пьяный, Елкин прошел к окну и сказал девушке, сидевшей за столом: