Высота — страница 56 из 61

Чугун еще заперт, но вот он находит лазейку и вырывается наружу со стихийной силой.

Берестов и горновые отскочили в стороны и прижались к самой домне. Железный лист, на котором они только что стояли, покраснел.

Взрыв света и тепла.

Ослепительное сияние и зной, обжигающий кожу и дыхание.

Отсветы доменного пожара ложатся на потные лица.

Малиновый, кроваво-красный, розовый, желтый, белый пар поднимается у истоков чугунной реки.

И переменчивые отблески огня загораются на очках Нежданова, будто кто-то очень расторопно меняет в них цветные стекла.

Сперва чугун идет по песчаному руслу с ленцой, нехотя, затем бежит все быстрее, не зная удержу. Разноцветный пар подымается над желобом и застилает весь литейный двор.

Защитив лицо согнутой в локте рукой, горновой переступает через огненные арыки и ставит заслонки, управляя половодьем чугуна. Мастер Берестов и горновые шагают через эти ручьи непринужденно и уверенно, не глядя под ноги, с особой повадкой доменщиков.

Дымов смотрел на ручей чугуна в песчаном желобе и думал, что ручей этот — только маленький приток, который вливается в большую огненную реку…

Где-то в Сибири уже выходят горновые на утреннюю смену. В Кривом Роге еще глубокая ночь. Сегодня доменщики — сибиряки и криворожцы — узнают, что у них есть еще одна домна-союз-ница!

Очень может быть, что вот из этого металла будут изготовлены следующие домны, — ведь Дымов в Каменогорске получал металл с заводов, которые сам строил.

Двадцать восемь лет назад, после штурма Перекопского перешейка, Дымов лежал раненный в Керчи, в семье горнового металлургического завода.

Тогда, в год всеобщей разрухи, на Керченском заводе продолжала не угасая гореть единственная во всей Советской России доменная печь.

Горновые хранили ее огонь, как люди берегли когда-то пламя первобытного костра. Словно горновые знали, что от огня этой печи займутся когда-нибудь и разгорятся доменным пожаром все потушенные войной и разрухой печи.

Маленькая героическая домна стояла как часовой на посту, оберегая будущее своей страны.

С тех пор вся страна виделась Дымову прежде всего в бессонных заревах металлургических заводов, которые он учился строить, строил, строит и будет строить…

— Ну, о чем задумался, Пантелеймоиыч? — Терновой положил Дымову руку на плечо.

— Да вот стою, гадаю — за что меня будут ругать на стройке следующей домны в Красных Песках? Ругать-то будут все равно…

— В этом можешь не сомневаться.

— Но вот интересно — за что? — У Дымова в голосе не было и нотки обиды, одно лишь любопытство. — И что я сам найду нового? За что буду себя ругать задним числом? До чего не додумался здесь, в Каменогорске?

— Задним числом мы все умеем предвидеть, — усмехнулся Терновой. — Задним умом и я умный!..

Терновой, так же как и Дымов, был радостно возбужден.

Пустили новую мощную домну. Он опять поддерживает огнем чье-то наступление, как, бывало, батареи его полка поддерживали своим огнем наступающих. Терновой смотрит на искрящийся поток чугуна, и у него такое чувство, будто именно этого вот чугуна ждут, нетерпеливо ждут все формовщики, все литейщики, все кузнецы страны, которая залечивает после войны свои раны.

Однако становится больно губам, нёбу, легким, глазам от чугуна, который течет по желобам, наполняя один ковш за другим.

Раскаленные звездочки кремния мечутся над желобами россыпями белых искр. Кажется, вот-вот вспыхнет на людях одежда.

Горновые уже несколько раз пили подсоленную воду, и Карпухин с удовольствием выпил ковшик воды, поднесенный ему Берестовым.

— А помнишь, Захар, как мы с тобой на Мангае в палатке жили? — неожиданно спросил Берестов, мечтательно вглядываясь куда-то сквозь переменчивое разноцветное облако пара.

— Выйдешь из палатки — ковыль выше пояса… — вспомнил Карпухин.

— А вот если сбросить с твоих плеч, Захар, все годы, все морщины, все седины, сбросить с твоих плеч и эти двадцать пять домен, поселить тебя в той палатке, где даже зимой полынью пахло, — какую бы ты жизнь себе заново выбрал?

— Я бы свою кочевую жизнь, Кирилл, ни на что не променял.

— И я так, Захар. Свою жизнь, в своем доме, со своей Дарьей и выбрал бы… Правда, вот дети во все стороны разбегаются. Бориску в цыгане сманили. Чует мое сердце — и Машка в доме не заживется. Останемся вдвоем со старухой в саду да в четырех комнатах…

Берестов уже нахлобучил войлочную шляпу, взял в руки лом, повернулся к лётке и совсем другим тоном, очень строго спросил:

— Ну как мой Бориска?

— Вадим говорит — будет толк из парня. Вот увидишь — твоего Бориса до дела доведут. Согласно моего движения.

— Чего-чего?

— Согласно, говорю, карпухинского движения!

— Ну и ну! Важно!.. — Берестов улыбнулся и надвинул шляпу на глаза.

Еще ни один пуск домны не приносил Карпухину столько тревог и волнений. Потому ли, что с этой домной у него связано столько переживаний? Конечно, карпухинское движение — это хорошо. Но вот звание свое, звание мастера клепки, он потерял. Будет теперь Захар Захарыч вместе с Катькой у Шереметьева учиться…

— Константин Максимович! — услышал Карпухин рядом звонкий голос; это Борис обращался к Токмакову, стоявшему рядом. — Как вы думаете: будет когда-нибудь устроен салют в честь ра-бочих?

— Какой тебе еще салют требуется?

— Такой, Константин Максимович, как во время войны Москва устраивала. Когда города брали. В честь разных фронтов.

— Ишь пострел! — Карпухин с любопытством оглянулся на Бориса. — Фейерверк в городском саду уже не годится. Салют ему требуется!..

На литейном дворе остались только доменщики.

Строители спустились по лестнице, пересекли горячие пути, по которым уже отъехали ковши с чугуном, и тесной кучкой в последний раз прошли по площадке.

Щит-календарь еще стоял на месте, но утром квадратик фанеры с красной единицей выдернули, а в щите образовалась прореха: «Осталось… дней до пуска домны».

20

Пасечник распахнул балконную дверь, и в комнату ворвались свежесть и свет яркого утра.

Слышатся звуки духового оркестра, настолько далекие, что мелодия остается неявственной, хорошо слышен лишь барабан, отбивающий такт.

— Все на праздник собираются, — вздохнул Пасечник, — один я должен сидеть дома.

— Тебе же доктор не велел, — напомнила Катя. — Ну хочешь, я с тобой дома останусь?

— Да что я, маленький? Ты, Катя, иди. Я по радио послушаю. Не забудь взять пропуск на домну.

Катя прихорашивалась перед зеркалом. На ней новое платье, некрикливое и в то же время нарядное. Гладкие черные волосы расчесаны на прямой пробор и схвачены в тугой узел на затылке.

— Между прочим, мне эта прическа очень нравится. Всегда так носи.

— Ладно, — ответила Катя со счастливой покорностью.

Кате нравится добровольное подчинение Пасечнику, его вкусам, его желаниям, а он не злоупотребляет этим доверием.

После того как Катя сердцем уверилась, что Коля ее любит, она почувствовала себя более сильной, красивой, умной, чем прежде.

Сколько часов, дней они уже прожили вместе, и как странно, что с каждым днем их близость продолжает расти! Катя с удивлением и даже с растерянностью заметила, что стала стесняться Коли больше, чем прежде. Многое из того, что раньше бывало в порядке вещей, сейчас представлялось ей почти бесстыдством. Она с трепетом и опаской следила за рождением этой незнаемой прежде застенчивости в помыслах, желаниях, во всем своем поведении.

Наконец послышались нетерпеливые гудки под балконом — это приехали за Катей.

Она выбежала на балкон и помахала рукой.

В кузове машины тесно сидели и стояли принаряженные монтажники.

— Привет святому семейству! — прокричал Бесфамильных.

— Праздник не проспите! — донесся чей-то голос.

— Ну, я пошла. Обещай, что не будешь скучать.

— Ох! — Пасечник театрально вздохнул. — Кончилась, Микола, твоя вольная жизнь!

— Еще не поздно убежать из неволи, — сказала Катя, смеясь.

— Уже притерпелся, — в тон ей ответил Пасечник и заковылял на балкон, чтобы помахать всем на прощание.

Катя вышла в коридор и остановилась, настигнутая догадкой. Она лукаво заулыбалась, вернулась на цыпочках, бесшумно повернула ключ в двери, положила его в свою сумочку и, как ни в чем не бывало, весело сбежала по лестнице.

Пасечник, стоя на балконе, видел, как Бесфамильных перегнулся и поднял Катю в кузов.

Катя послала Пасечнику воздушный поцелуй и, когда машина тронулась с места, прокричала:

— Много по комнате не разгуливай!

— Сейчас лягу! — И Пасечник закивал в знак согласия.

Страдая от одиночества и бессилия, он приковылял к кровати и плюхнулся на нее.


Шла праздничная радиопрограмма, торжественные марши и песни перемежались репортажем с литейного двора доменного цеха.

Пасечник спрятал голову между подушками, но радиопередача, хотя и приглушенная, лезла в уши.

Пасечник встал, выключил радио, взял гитару и принялся напевать печально:

Один, один, бедняжечка,

Как рекрут на часах…

Нет, и гитара не облегчает душу. Он лег, уверенный, что в тишине к нему быстро вернется спокойствие.

Но прошло несколько минут, полных смутной тревоги, и он вновь включил радио.

Музыка совсем не соответствовала его настроению. Отзвуки далекого праздника бередили душу.

Пасечник встал с постели, ощупал ногу, прошелся по комнате с костылем — ничего страшного. А все эти врачи просто пуганые вороны и перестраховщики, наподобие Дерябина.

Они и Катьку запугали.

Из репродуктора доносились голоса, звуки гимна, овации, которыми слушатели провожали ораторов. Но так как репродуктор не приспособлен к трансляции аплодисментов тысяч человек, эти аплодисменты звучали как слитный гул, состоящий из шипения, треска и хрипа.

Пасечник надел пиджак, снова ощупал ногу, похлопал по ней ладонью, подбадривая себя, снова прошелся с костылем по комнате, стараясь не морщиться от боли, и направился к двери.