Евлашка поставил на землю котелок с пшенной кашей и, задрав к небу кудлатую бороденку, что-то шептал про себя, шевеля собранными в узелок морщинистыми губами.
— Евлашка, ты что там колдуешь? — раздался за его спиной звонкий голос курносой веснушчатой девушки в черном плисовом жакете. — А то взял бы да наколдовал мне хорошенького женишка.
Евлашка шумно выдохнул, запустил пальцы в бороденку:
— Было двадцать восемь, а сейчас осталось двадцать один. Очко!.. Ваше не пляшет.
— А ты что — считал их, когда они бомбили нас? — спросил худощавый подросток, посыпая солью ломоть хлеба. — Поди, когда они начали кидать бомбы — у тебя душа в пятки ушла. Тут и не таким, как ты, не до счета было.
Евлашка взъярился, поперхнувшись пшенной кашей:
— Ах ты, обмылок!.. Да знаешь ли ты, что я ни одну бомбежку не пережидал ни в окопе, ни во рву!..
— А где же ты бываешь в это время? Пасешься со своей Серухой на зеленом лужке? — поддела старика девушка в черном плисовом жакете.
— Моя бочка надежней ваших блиндажей с пятью накатами. Это может подтвердить даже моя Серуха, — огрызнулся Евлашка.
Не прошло и тридцати минут, отведенных на обед, как на вал поднялась старшая отряда и голосом, в котором звучали повелительные нотки приказа, скомандовала:
— Кончай обедать!.. Через пять минут всем в ров!.. Не выпустим из рук свое оружие до тех пор, пока не углубимся на штык лопаты!.. Завтра, как сказал генерал, здесь будут наши солдаты.
Не прошло и пяти минут, как женщины и подростки, разобрав лопаты, скупо переговариваясь на ходу, потянулись по деревянным сходням в ров.
На свою вахту заступил и дед Евлашка. Видя, что бочка почти опустела, он впряг в оглобли свою Серуху и, нахлестывая ее по ребристым бокам веревочными вожжами с множеством узлов, покатил к Колочи, на левом берегу которой когда-то стояла знаменитая батарея Раевского.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Последнее заседание президиума Академии наук СССР не выходило из головы академика Казаринова. Он был твердо убежден, что срочная эвакуация его института из Москвы не вызвана крайней необходимостью, что выезд из столицы сорвет начатые им еще год назад эксперименты, которые близятся к своему завершению.
И чем больше доводов приводил Казаринов, доказывая, что ему и его лаборатории нельзя покидать Москву, тем резче проскальзывали в голосе президента нотки раздражения.
— Дорогой Дмитрий Александрович!.. Вы же академик с мировым именем!.. Нас волнует не только ваша сегодняшняя работа и ваши эксперименты, но и ваше здоровье, ваш душевный покой и, наконец, ваша жизнь. — Президент резким движением поправил сдвинутый в сторону узел галстука и, в упор глядя Казаринову в глаза, пустил в ход последний аргумент: — А потом, вы что, не знаете, что Москва в опасности? Что из Москвы эвакуируются в глубь страны все академические театры, наркоматы, многие важные государственные учреждения… — Президент закашлялся, не договорив.
И этой паузой воспользовался Казаринов.
— Да будет вам известно, уважаемый Александр Николаевич, я не артист, не режиссер и не чиновник из департамента. Я ученый. И мое место там, где я могу проводить свои эксперименты, делать свою работу. Мне еще есть что сказать в науке. А поэтому давайте вопрос этот решим разумно и мирно как старые товарищи и коллеги. Тем более что мне стало известно, что сами вы Москву покидать пока не собираетесь. Не так ли?
Этот лобовой вопрос смутил президента. Но он нашелся с ответом:
— Я, как президент Академии наук, распоряжаться собой, исходя из чисто личных и научных соображений, не имею права. И вы это должны понять.
Этот нелегкий разговор закончился тем, что президент, взглянув на часы, извинился перед Казариновым, что он не имеет времени для обсуждения решенного вопроса, и сказал сухо, отчужденно:
— Поймите главное: ваша эвакуация из Москвы решена не мной, а Центральным Комитетом партии. Не подчиниться воле высочайшего партийного органа вы, дорогой Дмитрий Александрович, как коммунист, не имеете права. Больше задерживать вас я не намерен. Советую: чем раньше вы соберетесь в дорогу, тем дорога эта будет спокойнее. Немцы уже под Калинином и в Мценске. А Калинин и Мценск, как вам известно, не так уж далеко от Москвы.
Из здания президиума Академии наук СССР Казаринов вышел с чувством, будто его, словно мальчишку, отчитали за никому не нужные позерство и строптивость. Поэтому почти вся ночь прошла в бессоннице, в воображении предстоящего диалога с секретарем ЦК ВКП(б) Александром Сергеевичем Щербаковым, к которому он обратится завтра же, если его помощники свяжут академика с ним по телефону. Одного хотел Казаринов, думая о предстоящем разговоре с Щербаковым: лишь бы его помощники, круглосуточно дежурящие у телефонных аппаратов, не стали допытываться, по какому вопросу академик хочет говорить с секретарем ЦК. «Ввели глупую моду: какая-нибудь возомнившая бог знает что секретарша, прежде чем соединить по телефону со своим начальником, вывернет тебя наизнанку: «По какому вопросу?», «А не лучше ли вам обратиться с этим к одному из его заместителей?..» А то и вовсе казенно-холодно бросит в трубку: «По этим вопросам Иван Иванович не принимает…»
Заснул Казаринов под утро. Приснилось далекое детство, родные места на Рязанщине. Бабушка по матери, Авдотья Лукинична, родившаяся в день венчания Пушкина с Натальей Гончаровой (об этом покойная бабушка, умершая на девяностом году, не знала; Казаринов это установил совсем случайно, читая письма великого русского поэта к своей невесте), кормила своего любимого внука блинами. Она стояла у русской печки и еле поспевала наливать деревянным половником на горячую сковородку жидкое тесто Видя, что только что испеченный блин внуком уже съеден, она, душой радуясь хорошему аппетиту внука, приговаривала:
— Да за тобой не поспеешь, милок… Эдак и обжечься немудрено. Уж больно торопишься.
— А я их не жую, бабаня, я их сразу глотаю.
Неизвестно, сколько бы еще сновала бабушка между печкой и столом, за которым внук уплетал блины, если бы в избу не влетел огромный петух. Хлопая крыльями, он кинулся на внука и испугал его так, что тот упал со скамьи и залез под стол.
Детский испуг во сне разбудил Казаринова. Некоторое время, еще находясь во власти сна, он лежал с закрытыми глазами, считая глухие печально-мелодичные удары старинных часов, бой которых, может быть, сотню лет назад слушала бабушка, когда была еще молодой.
Больше заснуть он уже не смог. Вспомнился нелегкий разговор с президентом Академии наук. Засела в памяти фраза о том, что вопрос эвакуации Казаринова и его лаборатории на восток уже решен в отделе науки ЦК партии. Но тут же мелькнуло в голове сомнение: «А может, пугнул?.. Знает, что я проверять не буду. Да и как можно проверить?»
Но тут же, вспомнив свой недавний телефонный разговор с секретарем ЦК партии Шапошниковым, в душе обрадовался, что есть к кому обратиться по поводу работы в Москве. «Он-то меня поймет, и для решения этого вопроса у него хватит и власти, и авторитета».
Услышав в коридоре шаги домработницы Фроси, которая вставала, как она выражалась, «с первыми петухами», Казаринов решил рассказать ей про свой сои. Он иногда рассказывал ей сны, и она слушала их с упоением и каждый раз, даже не до конца выслушав академика, тут же предсказывала, к чему приснился такой сон. Как правило, предсказания Фроси не сбывались. Однако иногда Казаринов, чтобы уважить Фросю, говорил, что ее предсказания сбылись. А неделю назад, видя, что с самого утра Фрося чем-то опечалена и поминутно вздыхает, решил за завтраком рассказать ей сон, который он не видел, но знал, что — расскажи ей этот сон — она тут же сожмет рот и глубокомысленно изречет: «К дороге». И Казаринов не ошибся. И тут же к слову «дорога» Фрося многозначительно прибавила слово «дальняя».
Зато как она радостно засуетилась и засияла морщинистым лицом, когда три дня назад Казаринов, только переступив порог и еще не успев снять плащ, басовито бросил через просторный, гулкий коридор в кухню:
— Фросенька, а ведь ты как в воду глядела.
Не поняв, что хочет сказать Казаринов, Фрося, забыв про рассказанный ей утром сон, в недоумении застыла на пороге кухни:
— Чо?.. Чо-нибудь опять этот… что третью неделю телефон обрывает?..
— Нет, не он… Его диссертацию будут читать другие. Я про сон, что приснился мне сегодня.
— Ну и что?..
— Угадала. Предстоит дорога. И не просто дорога, а дальняя дорога, как ты предсказала утром. Через неделю улетаю в Новосибирск на симпозиум. — О том, что ему предстоит командировка в Новосибирск, академик знал еще дня за три до этого. Просто иногда он тешил одинокую суеверную старушку, у которой в жизни осталась одна радость — угодить Казаринову, которому она была искренне предана.
За завтраком, чтобы не молчать, Казаринов, как правило, рассказывал Фросе, что ему предстоит сделать сегодня: куда должен поехать, с кем нужно встретиться, когда вернется с работы.
Вот и сегодня Казаринов начал за завтраком разговор с Фросей с приснившегося ему сна. Рассказал про бабушку, как она кормила его, мальчишку, блинами и как он их жадно уписывал, и как вдруг ни с того ни с сего через раскрытое окно влетел петух и, хлопая крыльями, бросился на него. О том, как он испугался петуха и как от страха забился под стол. Досказать Казаринову Фрося не дала. Поставив чашку на стол, она махнула рукой и тоном, не допускающим сомнений, изрекла:
— Блины — к письму! — Прищурившись, пристально посмотрела Казаринову в глаза: — К хорошему письму. — Подумав, спросила: — А кочет-то какой: красный или черный? А может, белый?
— Вот этого, Фросенька, не помню. Только не черный и не красный, а вроде как светловатый.
— Если светловатый — это хорошо. Лишь бы не черный. Черный — к мору и голоду, красный — к пожару.
— А светлый?
— Светлый — к добру.
— Ох, Фросенька, — вздохнул Казаринов, — твоими бы устами да мед пить. От Гриши бы хоть маленькую, хоть крохотную весточку! Душа вся изболелась!.. — Вспомнив, что вчера вечером он не смотрел почту, оживился: — Сходи-ка, Фросенька, посмотри, что в почтовом ящике, может, сон-то мой сбудется.