Высота — страница 29 из 85

— Кремль!.. — У шофера при виде этой картины аж дух захватило. — Вон он какой!.. Когда сюда ехал — не разглядел.

— Что, первый раз видишь?

— Первый.

— А говоришь, уже дал десять рейсов с ранеными?

— Другой дорогой ездили, и все больше ночью. Что, и мимо Мавзолея поедем?

— Мимо Мавзолея нельзя, да и не по пути нам, поедем по Арбату. А после того как высадишь меня — по Бородинскому мосту прямо на Большую Дорогомиловскую.

— Эту улицу я знаю. Мне бы только на нее выбраться. — Шофер, чтобы не молчать, говорил, а сам время от времени все поглядывал на Кремль.

— Это тот самый Арбат, по которому Наполеон в Кремль входил? — никак не мог успокоиться шофер.

— Тот самый.

— Скажите мне, когда по нему поедем.

— Обязательно.

До Арбата ехали молча.

— Вот и Арбат, — вздохнул Григорий, махнув рукой перед собой.

— Узенький.

Перед театром Вахтангова Григорий попросил шофера остановиться.

— Как твоя фамилия? — спросил Григорий, стоя на крыле машины. — Из какого полка?

— Я из медсанбата. Оладушкин моя фамилия.

— С курса сбивать тебя не буду, а то, чего доброго, запутаешься в этих московских переулках. Дойду пешком. — Перед тем как захлопнуть дверцу кабины, Казаринов достал из кармана полупустую пачку «Беломора» и протянул ее сержанту: — Возьми, пригодится. — И уже стоя на земле попросил: — Прошу тебя, Оладушкин, передай командиру своего батальона, что видел лейтенанта Казаринова из разведроты дивизии. Запомни — лейтенанта Казаринова.

— А что ему сказать?

— Скажи, что деда своего, академика Казаринова, я похоронил сегодня утром. Завтра поздно вечером или послезавтра прибуду в дивизию. Нужно сделать кое-какие неотложные дела, связанные со смертью деда. Какие — они сами догадаются. — С этими словами Казаринов захлопнул дверцу кабины и свернул в тихий безлюдный переулок.

Когда-то, в дни далекого детства, за которым легла непроходимая пропасть войны, этот чистенький переулок с утра до вечера звенел детскими голосами, в тихих двориках после первого же снега дыбились ледяные горки, усыпанные вездесущей детворой. Теперь жизнь словно замерла. По своему внутреннему напряжению она чем-то напоминала могучий волчий капкан, легкое прикосновение к которому грозило смертельным защелком стальных зубчатых полуобручей.

У арки дома, ведущей в тихий арбатский дворик, Григорий остановился. Стал разглядывать старинную лепнину фасада, на которую раньше не обращал внимания. Горельефы львиных морд показались ему таящими в себе выражение усталости и одновременно какой-то отрешенности.

Григорий вошел во двор, где сделал первые робкие шаги и где под старыми липами Фрося возила его в коляске. Покойная бабушка ревностно следила из окна, чтобы Фрося не перегрела внука на солнце. А вот теперь нет давно бабушки, нет хлопотуньи няни, души не чаявшей в своем питомце.

В глаза Григорию бросилась трогательная картина: бородатый старик, которого он видел, возвращаясь из морга, лепил снегурочку. Около него, шмыгая носом, крутился мальчуган лет пяти-шести. На старике была залатанная на локтях и на спине старая стеганка, подпоясанная брезентовым солдатским ремнем. Головки кирзовых сапог были жирно смазаны дегтем. Туловище снегурочки уже слепили, старик катал комок для головы. На снегу лежали угольки и морковка. «Для носа, для глаз и для рта», — подумал Григорий.

Григорий подошел к старику, поздоровался. Мальчуган, робея, прижался к деду и исподлобья волчонком глядел на подошедшего незнакомого человека в шинели.

— Мое почтение. — Старик тронул шапку и слегка поклонился.

— Новый жилец в нашем доме? Или гость? — начал разговор Григорий.

— Считайте жильцом, если можно назвать мой котух домом. — Старик махнул рукой на сарай, в котором лет семь назад профессор-орнитолог, живший в одном доме с Казариновыми, держал редкие породы птиц.

После смерти профессора птицы были переданы в московский зоопарк, а утепленный птичник домоуправление использовало как подсобное помещение, где хранились пожарный инвентарь, метлы, лопаты, резиновые шланги и ведра.

— И он в сарае живет? — Григорий кивнул на мальчугана.

— После тех мытарств, что он хлебнул по дороге в Москву, этот сарай кажется ему курортом. Утеплили, есть печка, люди добрые рухлядь кое-какую подарили, так что перебиваемся.

— Вы-то как трудоустроены?

— Дворником я в вашем доме. — И чтобы не молчать, как-то извинительно спросил: — Похоронили деда?

— Похоронил, — вздохнул Григорий. — Только с кладбища.

Старик снял шапку и, вздохнув, перекрестился:

— Царство ему небесное. Хороший был человек. Жалел меня со старухой и сирот моих.

— Вы знали моего деда?

— Кто же его не знал? Э-эх, горе-то какое… Поехал вас повидать, а оно вон как повернулось. Весь дом горюет, по радио передавали, в «Правде» портрет напечатали.

— Как вас зовут?

— Меня зовут Захаром Данилы чем, из Белоруссии мы, беженцы.

Григорий смел со скамьи снег и присел.

— Меня зовут Григорием Илларионовичем. Присаживайтесь, Захар Данилович, поговорим. — Григорий кивнул на скамью.

Старик присел на корточки, поправил на мальчугане сползающую ему на глаза солдатскую шапку, застегнул верхний крючок шубейки и опустился на лавку.

— Поиграй один, Тарасик, мы с дяденькой поговорим.

Потекла неторопливая беседа. Старик время от времени вздыхал, рассказывал про свою тяжелую долю. Григорий смотрел себе под ноги, слушал. По некоторым из дорог, по которым Данилычу с женой и внуками пришлось уходить от лютого врага, сжигающего на своем пути все, что горело, пришлось пройти и Григорию, когда он с остатками своей поредевшей батареи отступал от самой границы.

— Я сызмальства в пастухах. Когда немцы подходили к нашим местам, по приказу районного начальства погнал колхозное стадо к Смоленску: думали, что немцы не дойдут до этого города. А оно вишь как получилось? Не токмо до Смоленска, аж до Москвы докатился. — Старик погладил седую бороду, протяжно вздохнул: — И сейчас по ночам снится этот гон. Жара, пыль, дороги забиты, а он то и дело бомбит, а то еще и из пулеметов косит. А беженцев!.. Тьма… Не приведи господь такое еще раз пережить. Гнал стадо обочиной.

— А как же внуки? Тоже за стадом шли?

Старик долго смотрел на свои пахнущие дегтем сапоги, потом провел ребром ладони по глазам, словно их чем-то запорошило.

— Дочка ехала на телеге. Бычок-трехлетка тянул. Хорош был бычок. А уж под самым Смоленском немец так налетел, что… — Горло старика перехватили спазмы. — Хорошо еще, что внуки со старухой шли со мной за стадом, а то бы и их вместе с дочкой…

— У вас двое внуков?

— Двое. Первенький во второй класс ходит, а этот еще несмышленыш. — Старик достал из кармана стеганки леденец и протянул его подбежавшему внуку: — Играй, Тарасик, играй.

Старик рассказал, что дочку похоронил у дороги, а телегу и бычка прямым попаданием бомбы разметало так, что из всех вещей осталось только два узелка.

— Хорошо, что добрые люди не дали сгибнуть, подвезли на машине до Вязьмы, а потом и до Москвы. Трое суток ютились на Белорусском вокзале. Но мир не без добрых людей. Милиция пригрела, дай бог ей здоровья, дали на время, пока тепло было, вот этот птичник, но я в нем сложил печку, утеплил как мог, сейчас обходимся. На жалованье поставили. Правда, вот с пропиской пока никак не выходит. У нас в белорусских деревнях люди живут безо всяких прописок и обходятся, а здесь, говорят, без прописки нельзя.

— Да-а… — протянул Григорий, — теперь в городах требуется прописка. — И, словно осененный какой-то невесть откуда пришедшей мыслью, повернулся к старику: — Можно посмотреть, как вы устроились?

Старик грустно улыбнулся:

— Дак что ж, можно. Только совестно показывать-то, Живем как цыгане, но ничего не сделаешь. А в наших местах, сказывают, люди разбежались по лесам, в землянках ютятся. А у нас свет в окне, на потолке висит электричество, и хлеб каждый день получаем такой выпечки, какой в землянке не выпекешь. — Дворник встал и показал рукой на лачугу с маленьким окном: — Прошу к нашему шалашу хлебать лапшу. Не найдется лапши — будем с бульбой хороши.

— Складно вы говорите, Захар Данилович.

— Вы уж извиняйте, вам сейчас не до складу, такое горе обрушилось на вас.

Крохотные, тускло освещенные сенцы были заставлены ведрами, широкими деревянными лопатами для чистки снега, резиновыми шлангами, в углу громоздилась до самого потолка поленница дров.

Лачуга дворника пахнула на Григория неистребимым запахом птичьего помета и керосина. У раскаленной до розовых кругов плиты хлопотала старуха. При виде незнакомого человека в военной форме она бросила тревожный взгляд на мужа, торопливо вытерла о фартук свои натруженные руки и, пересилив тревогу, улыбнулась. За столом, сбитым из досок и облицованным наполовину столешницы куском фанеры, сидел мальчишка лет девяти. Засунув в керамическую чернильницу-непроливашку ручку с пером, он тряс ее перед собой.

«Даже чернил нет», — подумал Григорий, окинув взглядом убогую обстановку лачуги. По стенам стояли два топчана, застланных выцветшими ватными одеялами, которые были сшиты из разноцветных лоскутов. Приход незнакомого военного насторожил и мальчишку.

Григорий поздоровался. Старуха ответила низким, суетливым поклоном.

— Сидайте. — Старуха смахнула с табуретки картофельные очистки, протерла ее тряпицей и пододвинула к столу.

— Привечай гостя, Лукинична. Внук Дмитрия Александровича, Григорий Ларионыч, только что похоронил деда. На кладбище, где лежат великие люди.

Лукинична затрясла головой, завздыхала, запричитала, стала вспоминать, каким хорошим человеком был академик Казаринов.

— Помогал нам, горемыкам, сироток наших жалел, денег на одежку давал, царство ему небесное… А уж Ефросинья Кузьминична — так вовсе святой человек, а вот как ее сразу сломало… — На вбитых в стену гвоздях висела детская одежда, старая серая шаль, солдатская шапка. Подо всем этим рядком выстроились на полу валенки, кирзовые сапоги. Тут же в фанерном ящике хранилась картошка, перемешанная со свеклой. На низенькой табуретке в углу стояло ведро с водой.