Закончив осмотр лежавших на полу тел, военврач подошел к командующему и, взяв под козырек, доложил, что все мертвы, кроме русского, который тяжело ранен, но может выжить. Однако руки и обоих глаз лишится.
Фельдмаршал повернулся к полковнику:
— Офицеров и солдат похоронить в братской могиле в центре села. Со всеми воинскими почестями.
— А этого? — Полковник взглядом показал на тихо стонущего переводчика.
— Пристрелить. Нам не нужны русские инвалиды, так же как не нужны нам русские предатели. Человек, с корыстными целями предавший свой народ, народ, чуждый ему по рождению, предаст бескорыстно. В силу своей подлой натуры. — Фельдмаршал бросил взгляд на лейтенанта-переводчика, который, затаив дыхание, ждал, когда командующий обратится к нему. И он дождался этой минуты. — А вы, лейтенант, передайте старику мое приказание: чтобы вот этого русского солдата он похоронил на сельском кладбище. — Взгляд командующего упал на лежавшего на полу Богрова.
Приказание фельдмаршала переводчик передал старику дословно, отчего тот, моргая и не веря своим ушам, слушал его с раскрытым ртом, обнажив при этом два верхних желтых зуба. Глядя на строгое лицо фельдмаршала, от которого, как догадался старик, исходило это приказание, он поверил, что с ним не шутят, и тут же перевел разговор на деловую основу.
— Он чижолый, один я его не донесу до своей землянки. Гроб-то найду из чего сколотить, доски есть, а вот гвоздей нету. — Переминаясь с ноги на ногу, старик смотрел снизу вверх то на фельдмаршала, то на переводчика. — Но я из толстой проволоки нарублю. Все сделаю как положено.
Слова старика переводчик перевел фельдмаршалу. Тот, бросив взгляд на полковника, который ловил каждое слово командующего, тут же распорядился:
— Выделите двух саперов, чтобы выкопали могилу русскому солдату на сельском кладбище и помогли старику доставить к месту захоронения гроб с телом погибшего героя. Германская армия всегда высоко чтила ратный подвиг солдата.
Старик окончательно растерялся, когда переводчик передал ему распоряжение фельдмаршала. Губы его тряслись. В октябре каратели на его глазах и на глазах сельского схода повесили на площади пятерых жителей села за то, что они помогали партизанам. А тут такое дело… Своими ушами слышал старик, что говорил высоким начальникам пленный боец, да к тому же еще разведчик. И вдруг… По-христиански распорядился похоронить на сельском кладбище, да еще дает для рытья могилы двух саперов.
— А что написать на кресте, господин начальник? Ведь боец не из нашего села? — обратился старик к фельдмаршалу. Слова его были тут же переведены лейтенантом.
— Фамилия его Богров. Он из Москвы.
— Фамилию эту не забуду, век буду помнить… Он жил на Ордынке, я слышал ваш разговор, когда чистил печку. А Ордынку я знаю, это рядом с Лаврушинским переулком, там у меня двоюродная сестра живет…
Старик говорил что-то еще, но фельдмаршал, не понимая русского языка, его уже не слушал. Да и времени у него не было для праздных разговоров. Из головы не выходил телефонный разговор с главнокомандующим сухопутными войсками германской армии фельдмаршалом Браухичем, который состоялся пятнадцать минут назад. Браухич подает в отставку. Фюрер им крайне недоволен. Все неудачи на восточном фронте фюрер относит за счет неумелого командования сухопутными войсками фельдмаршалом Браухичем. А столь длительное топтание на месте группы армий «Центр» и невзятие до сих пор Москвы грозит фельдмаршалу фон Боку смещением его с поста командующего. Браухич так и сказал об этом. Предупредил, чтобы фельдмаршал фон Клюге был ко всему готов. Он так и закончил телефонный разговор: «Фюрер буйствует… Он рвет и мечет… Не исключено, что у одних полетят с плеч золотые маршальские погоны, а кое у кого, может быть, полетят даже головы…»
В свой кабинет фельдмаршал вернулся вместе с Блюментритом. Гибель двух старших офицеров штаба и пятерых солдат была страшной неожиданностью и вместе с тем она представлялась по-роковому символичной. Оба еще находились в смятении: понимали, что их спасло не чудо, а всего-навсего телефонный звонок из Берлина.
— Вижу, вы очень хотите закурить? — спросил фельдмаршал.
— Да, нервы у меня на пределе.
— Курите. Я иногда даже завидую вам: вы можете снять излишнее напряжение. — Дождавшись, когда генерал закурит, командующий поинтересовался: — Как вы расцениваете мое приказание похоронить русского солдата, который отправил на тот свет семерых наших?
Блюментрит, перед тем как ответить, сделал две глубокие затяжки.
— Прежде всего, я увидел в этой вашей воле проявление духа немецкого рыцарства, которое всегда умело достойно ценить подвиг. Даже если подвиг этот совершен воином неприятельской армии.
— Спасибо, генерал. Я думал, вы оцените мою волю по-другому. И еще я знаете что хочу?
— Что?
— Чтобы об этом знали солдаты и офицеры нашей четвертой полевой армии.
— Для чего?
— Чтобы взять Москву, нам нужно быть готовыми к совершению подвигов, подобных тому, свидетелями которого мы только что были. Мы должны быть готовы к самопожертвованию.
По лицу Блюментрита проскользнула и тут же погасла легкая улыбка.
— Чему вы улыбаетесь?
— Я вот о чем хотел спросить вас: в войне двенадцатого года, судя по описанию Коленкура и других авторов, русские, защищая Москву, также не щадили своих жизней во имя победы над войсками Наполеона? Поднимались ли они на вершину такого героизма, с которым мы встретились сегодня? Причем, не в первый раз. Этот вопрос начинает тревожить меня все больше и больше.
— Я давно изучаю характер русских. Ведь я встречался с ними еще в годы первой мировой войны. Разумеется, на поле боя. И вот через двадцать с лишним лет мы снова пошли на русских с оружием. И идем пока успешно. И все-таки меня ни на минуту не покидает пророчество Наполеона.
— Какое пророчество?
— Выиграв десятки сражений, покорив почти всю Европу, великий полководец только перед смертью прозрел.
— В чем же было его прозрение?
— Умирая, Наполеон завещал потомкам, что… — Откинувшись на спинку кресла, фельдмаршал закрыл глаза и поднес к ним ладонь.
— Что он завещал? — чуть слышно спросил Блюментрит.
Фельдмаршал, еле шевеля губами, словно каждое слово причиняло ему физическую и душевную боль, по слогам произнес:
— Что русские не-по-бе-ди-мы…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
В течение вот уже трех недель Казаринов находился на излечении в госпитале в Лефортово. Построенный еще при Петре Первом, госпиталь своей приземистой архитектурой, большими светлыми палатами с высокими потолками, широкими коридорами и просторными холлами, в которых в больших дубовых кадках с латунными обручами и медными подвесными ручками на них росли высокие пальмы, розы и фикусы, являл собою далекую старину.
Когда Григорий получил костыли и начал потихоньку ходить, оберегая левую, закованную в гипс ногу, он уже за первые два дня изучил все холлы и разветвления коридоров первого этажа своего корпуса. А их, этих корпусов, в госпитале, как сказала старенькая няня, «шешнадцать, если считать с моргом».
В палате, где лежал Григорий, было четырнадцать коек: двенадцать были расставлены тремя рядами — два ряда у стен и ряд посередине. Две койки стояли у самых дверей. С них раненые старались как можно скорее перейти на освободившиеся койки у стен.
В первый же час вселения в палату, когда Григория мутило и в горле пересохло, ему задал вопрос сосед по койке, уже немолодой раненый, с серебряной паутиной в густой каштановой шевелюре.
— Откуда? Случайно, не из шестнадцатой армии?
— Из пятой, — глухо ответил Григорий, прикидывая, кем бы мог быть спрашивающий: какого звания? какой должности? То, что он был человеком не уровня младших командиров — чувствовалось во всем его облике, в голосе, в твердом командирском взгляде.
— Значит, говоровец?
— Так точно. А вы? — спросил Григорий.
— Из шестнадцатой.
Григорий слабо улыбнулся:
— Если по вашим меркам, то, выходит, вы рокоссовец.
— А в нашем лечебном корпусе из других армий почти никого нет. Не знаю, как в других корпусах, а у нас в основном лежат рокоссовцы и говоровцы.
Видя, что Григорию трудно говорить, раненый с сединой в густой шевелюре решил оставить его в покое, но напоследок все же спросил:
— По должности-то кто?
— Командир разведроты.
— А звание?
— Лейтенант.
— Случайно, не из дивизии Полосухина? Не хасановец? А то в нашем корпусе хасановцев несколько человек.
— Из дивизии Полосухина, но не хасановец.
— Значит, кадровый? И наверное, отходил аж с самого запада?
— Было дело… — еле слышно проговорил Казаринов. — Последние бои были под Вязьмой.
— Благодари судьбу, лейтенант, что она вынесла тебя живым из этого ада. — Видя по лицу Казаринова, что говорить ему становится все труднее, сосед по койке, как бы извиняясь, сказал: — Не горюй, лейтенант, ты попал в хороший госпиталь. Здесь хирурги не просто хирурги, а к тому же еще и колдуны.
На последние слова соседа, сидевшего на койке с загипсованной правой рукой на подвязке, Григорий не ответил.
На четвертый день пребывания в госпитале, когда Казаринов уже немного освоился и поведал двум подошедшим к нему ходячим больным из соседней палаты (оба они были из пятой армии) о боях на можайском рубеже обороны, то один из них, блондинистый артиллерист, раненный в руку и в ногу, сказал, что в его палате лежит тяжелораненый майор-хасановец из дивизии полковника Полосухина и что он вот уже несколько дней подряд, почти с утра до вечера, лежа на спине и держа перед собой фанерную дощечку, что-то пишет на школьных тетрадях.
— А что он пишет? — спросил Казаринов.
— А кто его знает, — ответил рыжий сапер, обе забинтованные руки которого были подвешены на косынках. Он любил рассказывать в курилке, как они в ночь на тринадцатое октября всем взводом вместе с командиром саперной роты лейтенантом Колмаковым «жахнули» перед носом танковой колонны немцев мост через речушку Еленка и тем самым приостановили прорыв немцев по автостраде Москва — Минск.