На командный пункт Говоров приехал, когда над израненной и искореженной взрывами снарядов и мин промерзшей землей опускалась ночь с ее напряженной, как до предела натянутая струна, тишиной, готовой оборваться каждую секунду.
Прежде чем выйти из машины, адъютанту пришлось трижды откидывать дверцу кабины и на окрик часового боевого охранения, сложив ладони рупором, громко выкрикивать пароль, на который откуда-то из темноты доносилось ответное «Калуга».
Отсек командарма был жарко натоплен. Ординарец, который имел привычку раскалять чугунную печку так, чтобы бока ее малиново рдели, еще только заслышав простудный кашель не успевшего войти в свой отсек генерала, поспешно вскочил с чурбака, что стоял у печки, и вытянулся по стойке «смирно». Этот своего рода рефлекс, рожденный уставом строевой службы в армии, вначале несколько раздражал командарма, а потом он привык к нему и считал, что только так должен поступать младший по званию военнослужащий, когда перед ним появляется командир.
— Какие новости, Ваня? — мягко спросил командарм, вешая на гвоздь кожаный реглан с меховой подстежкой.
— Зачем-то дважды заходил начальник особого отдела полковник Жмыхов. Велел сказать, что у него к вам важное дело.
— Полковник Жмыхов? Ну что ж, если я ему нужен — сходи к нему, скажи, что я приехал.
— Есть, сходить! — козырнул ординарец и, бросив в открытую дверцу печки недокуренную самокрутку, быстро вышел из отсека.
О полковнике Жмыхове много хороших слов было сказано генералом Лещенко, когда он знакомил Говорова с дислокацией частей 5-й армии еще перед боями на можайском рубеже обороны: и то, что Жмыхов — коммунист ленинского призыва, и что полковник не скрывает царскую награду — Георгиевский крест, прикрепленный ему на грудь самим генералом Брусиловым.
«И зачем все-таки я ему понадобился?.. По пустякам в такое жаркое время, когда немцы все чаще и чаще стали сбрасывать с самолетов десантные группы диверсантов и разведчиков, острой надобности во мне у начальника особого отдела вроде бы не вижу… А впрочем… Ничего не поделаешь, такая уж у полковника служба! Глубокие корни этой службы уходят в недоброй памяти 37-й и 38-й годы… — Случайно возникшая в голове догадка словно обожгла Говорова. — Может быть, прочтенное Жмыховым предсмертное письмо сына командарма Басаргина, расстрелянного, как врага народа, чем-то смутило полковника Тюнькова?.. Но тогда совсем непонятно другое: зачем это личное письмо помначштаба показывал начальнику особого отдела?..»
Все сомнения и недобрые предчувствия рассеялись, когда в отсек командарма вошел полковник Жмыхов. Он сразу же сел за стол и взглядом и легким кивком дал понять Говорову, что при их разговоре третий присутствовать не должен. Командарм все сразу понял.
— Ваня, сходи-ка ты на улицу, прохладись да подыши минут двадцать тишиной и кислородом, а то посмотри на себя: щеки-то от жары, как маки, горят.
Понятливый ординарец, не дожидаясь дальнейших слов командарма, поспешно покинул отсек.
Главный разговор, ради которого полковник Жмыхов пришел к командарму, завязался не сразу. Вначале Говоров кратко рассказал начальнику особого отдела о своем пребывании в полках дивизии Полосухина, с горечью перечислил фамилии храбрейших командиров, погибших в боях за деревни Кашино и Акулово…
— А рядовых и сержантов полегло столько, что, когда я уезжал с огневых рубежей дивизии и видел на снегу еще не захороненные трупы погибших, на душе у меня было так тяжко, сердце так ныло, будто в гибели их прежде всего виноват я.
— Эх, Леонид Александрович… Такую боль испытывают не только боевые командиры, которые отвечают за жизнь своих подчиненных, но и наш брат, особист. И пожалуй, никто, как мы, не чувствует, насколько мудра пословица: «Слово — серебро, а молчание — золото».
— Не понял вас, Николай Петрович.
— Был такой случай, когда вы имели неосторожность при свидетелях выразить свое возмущение тем, что по приказанию Сталина командующий фронтом генерал Жуков оторвал вас и Рокоссовского от неотложных дел командования армиями и бросил в дивизию Белобородова, чтобы помочь ему отбить у немцев какую-то сожженную дотла деревеньку, которая не имела никакого тактического значения?
Твердая складка губ Говорова изогнулась тонкой подковой, На лице застыла болезненная гримаса.
— Был такой случай, Николай Петрович. Я и сейчас не могу понять, кто и зачем так дезориентировал Сталина и настроил его на ложную и весьма ошибочную волну действий. За пять часов отлучки со своих командных пунктов мы с Рокоссовским потеряли восемь населенных пунктов. Нам обоим показалось, что за деревьями Сталин не увидел леса.
— Вы и эту фразу имели неосторожность сказать при свидетелях? — Полковник Жмыхов неторопливо набил трубку и раскурил ее.
— Был и этот грех, если эту беззлобную пословицу можно назвать грехом.
Полковник вытащил из кожаного планшета блокнот и достал из него лист, исписанный фиолетовыми чернилами:
— Прочтите. Здесь все сказано: и про неосведомленность и растерянность Сталина, и про необдуманность его приказа, и про то, как вы с Рокоссовским побросали свои командные посты, чтобы помочь Белобородову отбить у немцев сожженную в тридцать дворов деревеньку. Даже пословица о деревьях и лесе легла в строку.
Докладную записку осведомителя Говоров читал медленно. Полковник видел, как к щекам генерала постепенно приливал багровый румянец, как брови его, сойдясь у переносицы, образовали глубокую поперечную морщину.
— Ну что ж, такие документы по долгу вашей службы должны идти «зеленой улицей» выше. Без задержки.
— Вы совершенно правы, Леонид Александрович, по-другому просто нельзя. Слишком высокое имя фигурирует в донесении. Этому документу будет дана «зеленая улица» в штабе фронта, потом он ляжет на стол большому начальнику в Генштабе, а потом не исключено, что по этим строчкам пробежит взгляд Верховного. — На слове «Верховного» Жмыхов сделал особое ударение.
— Поступайте, товарищ полковник, так, как обязывает вас ваша служба.
Желчная улыбка состарила лицо Жмыхова. Не по душе ему были холодные, официальные слова командарма. Пустив в сторону кольцо дыма и отогнав его рукой, он долго смотрел генералу в глаза.
— Я, Леонид Александрович, красный цвет люблю больше, чем зеленый. В нашей службе зеленый цвет часто оказывается пагубным. А посему… — Полковник чиркнул спичкой о коробок и зажженный конец ее поднес к листу донесения, зажатому между большим и указательным пальцами левой руки. — Разговора об этом донесении у нас с вами никогда не было. И запомните это навсегда.
Глядя, как медленно, коробясь, горит лист бумаги, Говоров чувствовал в груди сильные удары сердца.
Когда листок догорел, Жмыхов облегченно вздохнул, добродушно улыбнулся и положил свою тяжелую волосатую руку на руку Говорова.
— Вот видишь, земляк — ведь я тоже вятич, — этот теперь уже невесомый пепел всего лишь минуту назад был двухпудовой гирей, висевшей на шее стоящего над омутом генерала Говорова. Один легкий толчок в спину — и на поверхности омута остались бы одни лишь бульки последнего выдоха. — С этими словами Жмыхов ребром правой руки аккуратно смел со стола пепел в левую руку и, поднявшись со скамьи, бросил его в раскаленную печь. Расправив под ремнем гимнастерку, нервно прошелся взад-вперед по отсеку. — Приятно мне, Леонид Александрович, что наши вятские мужики командуют армиями в такой великой войне.
Говоров тем временем достал из вещмешка ординарца зачехленную фляжку, а из тумбочки два граненых стакана. Открутив с фляжки колпачок, налил в стаканы водки. Нашлась и кое-какая закуска: два ломтя черного хлеба, полбатона сырокопченой колбасы и большая луковица. Пока генерал хлопотал вокруг стола, полковник сидел у печки, курил трубку и любовался командармом-земляком, в каждом движении которого чувствовалась ловкость, идущая от вятских мужиков: ухватисты и проворны в работе и веселы на пиру.
— Николай Петрович, прошу. — Командарм широким жестом пригласил полковника к столу. Когда подняли стаканы, Говоров на какое-то время задумался, потом с грустью в голосе произнес: — Выпьем за те сильные, честные руки, в которых от пламени спички сгорают тяжелые чугунные гири, повешенные холопствующими мерзавцами на шеи честных людей. Спасибо тебе, дорогой земляк.
Выпили до дна. Закусили, смачно макая половинки разрезанной луковицы в консервную банку с солью. Колбасы съели по толстому ломтику.
— Вам, как мне стало известно, и о письме рядового Басаргина уже доложено полковником Тюньковым? — нарушил тишину Говоров.
— В деталях. Я ознакомлен не только с текстом письма сына бывшего командарма Басаргина, геройски погибшего в седьмой контратаке за деревню Артемки, но и с вашим указанием снять копии с письма и заверить их вашей печатью, а оригинал хранить в сейфе важнейших оперативных документов с грифом «Хранить вечно». Было такое распоряжение?
— Было… — тихо ответил Говоров, подумав, не перехлестнул ли он с приказанием спять с письма три копии, одну из них отослать в лагерь заключенных матери погибшего Басаргина, а оригинал хранить в штабных документах с грифом «Хранить вечно». — Вам и об этом написали?
— Все той же рукой, как и то донесение, от которого… — Жмыхов бросил взгляд на пылающую чугунную печку. — Вряд ли и тлен остался.
— А что будет с донесением о письме сына Басаргина?
— С ним все значительно проще. Тюньков своими собственными руками сжег его на моих глазах и просил забыть о своей докладной.
— Сжег?.. — В глазах командарма удивление сменилось плохо скрытой тревогой.
— Тюньков труслив настолько же, насколько и подл. Я, как мышонка, прихлопнул его одной фразой Сталина, которая в наше время звучит, как формула и как истина в последней инстанции.
— Что же это за фраза? — Голос генерала выдавал сильное волнение.
Ожидаемую командармом сталинскую фразу-формулу полковник Жмыхов произнес отчетливо, весомо:
— Сын за отца не отвечает. Вам знакомы эти слова Сталина?