Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых — страница 40 из 113

вятым источникам русской классики, или, как однажды зло, но точно выразилась Юнна Мориц об одном поэте: «Я бы судила его за ежедневное изнасилование русской Музы», — в то время как эту эссенцию необходимо было добывать собственноручно из дерьма современной отечественной жизни.

Что я заметил, то это как «слова являются о третьем годе», так и проза — у меня — в самые резкие сломы жизненной инерции, когда старая колея прервана, а до новой — или в новую — не вспрыгнуть на полном ходу. Ах, Юнна, разве в нашей воле сломать стереотип и предпочесть сумбур? Это делается помимо нас, стереотип сломан, мы выбиты из своей орбиты, и проза заменяет тогда жизнь — иначе дышать нам нечем, и мы умрем.

Замечательно, что строчка эта — «сломать стереотип и предпочесть сумбур» принадлежит не поэту-чувственнику, а поэту-рационалисту, чьи лучшие, или, как говорил Бродский, изумительные, стихи скорее иррациональны. Инстинкт поэтического самосохранения подсказывал Юнне отвергнуть умственные стереотипы ради невнятицы. И это в русских традициях: «Я понять тебя хочу, темный твой язык учу…» Прошу прощения за трюизм: поэзия — это езда в незнаемое.

Чтобы быть более точным, эпитет «изумительный» Бродский прилагал не к стихам Юнны, а к ней самой: «Юнна — изумительная», но имел в виду конечно же ее стихи. Когда он это говорил, они еще и знакомы не были. «Мне больно каждый раз слышать их победоносные рассказы о том, как плохо и одиноко Иосифу», — писала мне Юнна весной 74-го. А познакомились Юнна и Ося только в Америке, в 87-м, на конференции под эгидой журнала «Нью Репаблик», и подробности сообщала уже из Москвы: «Иосиф необычайно красив, хоть и взял одежду напрокат у героев Чаплина: это его старит, всасывает в старческий обмен веществ; ритм скелетный и мышечный, а также сосудистый — лет на шестьдесят».

Далее идет злоречивая характеристика скушнера, который хоть и навяз уже в зубах читателя, но неизбежно появится в приводимых ниже Юнниных письмах. Именно ее злые, желчные, язвительные характеристики — без разницы, насколько справедливы — на редкость точны и остроумны. Вот уж кто припечатывает словом, так это она. Один известный поэт, которого Юнна тоже припечатала, и я еще приведу эту характеристику, сравнил ее язык с бритвой, но и сам в долгу не остался, назвав ее надувной куклой для матросов, а подумав, добавил: не для наших, а для марсельских, нашим не подошла бы.

Как раз в лучших своих стихах — подчеркиваю, того времени, когда мы с ней тесно общались — Юнна избегает быть остроумной и не злоречива вовсе. В поэзию она входит, как в храм, оставив за порогом те качества, за которые одни ее любят, другие — наоборот. «Состав земли не знает грязи» или «О если б знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда» — противоположные ей принципы при несомненной ее любви к авторам этих строк. Юнна Мориц, наоборот, фильтрует базар реальности, впуская в стихи не всю себя. Мориц в стихах и Юнна для друзей и врагов — два разных человека. Можно сказать и так: не равна самой себе. Такой вот пример: Мориц пишет в стихотворении о младшей сестре, а когда Юнна познакомила меня с ней, сестра оказалась старшей. А помните автобиографическую эпопею Пруста, где Марсель конечно же единственный сын, тогда как на самом деле у него был младший брат Робер? Вот уж действительно, поэзия и правда. Или, как пишет Юнна Мориц, вымысел с правдой сличая…

Что касается лично меня, то, перелетев Атлантику, я несколько поостыл к поэзии вообще и к стихам Юнны Мориц в частности, хотя были, конечно, исключения: отдельные стишки Бродского, Тимур Кибиров (опять-таки ранний) да совсем недавно анонимный интернетный — по старинке, самиздатный — поэт с активным использованием слова «е*ло», от него производных и им подобных. Ну да, Орлуша — очень в адекват времени, в самое яблочко. Время в России настало мало сказать непоэтическое — лжепоэтическое. Но вот благодаря FaceBook у меня появились поэты-френды: Геннадий Кацов, Виктор Куллэ, Евгений Лесин, Татьяна Щербина. Да, чуть не забыл Дмитрия Быкова и Игоря Иртеньева. Вот их всех и читаю регулярно — спасибо Марку Цукербергу.

Юнна тоже даром время не теряла и овладела жанром политизированной лжепоэзии по преимуществу с антиамериканской тенденцией, но лжепоэзия меня по любому не колышет. Даже в тех случаях, когда я относился к описанным ею в рифму событиям столь же негативно — бомбежки Белграда, война в Ираке. Но ее точка зрения выражена столь прямолинейно, примитивно, злобно и ругательно, что хочется выслушать и противоположную точку зрения, а иногда самому возразить, хотя по сути разногласий у меня с ней тогда не было. Так у меня случается и с Леной, когда она кого-то вполне справедливо, но с пеной у рта поносит: готов взять под защиту хоть Гитлера. У нас здесь так не пишут даже те, кто с Юнной в унисон. Это даже не лжепоэзия, а в чистом виде PR, пусть и в рифму. Лучше бы уж без рифмы. А потом уже пошел и вовсе стихопонос — говорить не о чем.

Зато письма Юнны каждый раз раскрывал с нетерпением, приходили ли они с оказией, по почте или — позднее — E-mail. Даже когда ее заносило в характеристиках своих коллег, Евтушенко и евтушенок, все равно интересно. Во времени все сгладится, не все останется в основном корпусе, что-то уйдет в сноски, а то окажется и вовсе за пределами книги истории, но по таким вот страстным, тенденциозным, иногда несправдливым письмам можно восстановить угловатую, колючую, противоречивую реальность, пусть и субъективно смещенную. В письмах Юнна равна своим стихам, адекватна своему таланту, было бы преступлением перед литературой скрыть их от читателя. Время следует восстановить в его сплетнях, злословии, стиле. Со ссылкой на Черчилля:

«По миру распространяется огромное число лживых историй, и хуже всего, что добрая половина из них — правда».

Как пишет Юнна про эпистолярный стиль, да еще на таком расстоянии, как у нас с ней теперь, «проистекает из этого некий мутный ручей разобщенности, недоверия и обид». Несколько размолвок у нас и в самом деле возникло именно по этой причине: отсутствие живого голоса, поправок, касания друг друга. Зато от электронной почты она пришла в полный восторг: «Я теперь так вот чудесно переписываюсь со всем глобусом».

Последняя емелька, понятно, меня огорчила, но не так, полагаю, сильно, как разгневанная Юнна надеялась. Короста старческого равнодушия, да?

А теперь вот не всегда понимаю, о чем в этих письмах речь — то ли они выпали из контекста, то ли я, и мне изменяет память. Вдобавок, помимо естественных для поэтки метафор, еще и эзопова феня, чтобы избежать вуайеристов и перлюстраторов. Письма весьма субъективные, эготичные, эгоцентричные — о себе ли, о других, все равно. Плюс субъективность составителя, то есть моя, хотя привожу куски независимо от моего согласия или несогласия: субъективность, помноженная на субъективность. Но в любом случае это была та живая литературная жизнь, полная склок, интриг и борьбы, по которой я немного тосковал сначала в Питере, а потом в Нью-Йорке. Другая цель этих отрывочных, фрагментами, публикаций — вернуть Юнну в ее пиковое время, дать слово какой ее мало кто знал, а тем более — знает. Может быть, один я, так как письма написаны лично, интимно, касаются нас двоих, хотя кое-что я как раз уберу — по принципу «интим не предлагать». Зато оставлю всё касаемо литературы, а иногда и политики, которая меняется, конечно, но и возвращается на круги своя — потому и придаю эти отрывки гласности. Не первый, впрочем, раз. После их публикации в «Записках скорпиона» возражений со стороны автора не последовало. Мне казалось и кажется до сих пор, что Юнна заинтересована в их публикации. Не привожу писем Жеке, моему сыну, и моей маме, с которыми Юнна была дружна, тонка, заботлива. Опускаю деловые мемо и открытки, а таковых было множество. Отсутствуют мои письма — далеко не всегда под копирку, да и сохранившиеся копии (без чисел) трудно точно подогнать к письмам Юнны, а главное — мой скорпионий голос и без того присутствует в этих записках перволично.

В хронологическом порядке эти эпистолы выглят так — отточиями обозначаю пропуски (сугубо информационного, интимного или семейного характера), а также унифицирую даты, все арабскими цифрами и перед письмом (в скобках, нормальнным шрифтом, — мои пояснения):

В Ленинград

10.3.74 (в ответ на мою большую статью «Необходимые противоречия поэзии», с которой «Вопросы литературы» начали бесконечную дискуссию и к которой, с погромной статьей против меня, подключилась «Молодая гвардия». Мы тогда еще были на «вы»).

Статья в «Воплях» — талантливая, свободная, умная. Поразительно свободная — как если бы другой, номенклатурной, холодной, критики не было вовсе. И главное — никакого маскарада, никаких косметических ухищрений ради общедоступности, никакого флирта ради любого приятия.

Это первое, что особенно важно для меня как поэта, все надежды которого и все энергетические мощности нацелены на извлечение чистых элементов свободы из атмосферы, загрязненной чудовищными испарениями литературных невольников и центурионов. Глава «Четвертое измерение» поразительна в этом смысле, и сам факт ее опубликования — это, Володя, награда, премия, так сказать, за оборону позиций, на первый взгляд безнадежных. Однако же! Все выше сказанное самым прямым образом относится к проблеме влияния критика на поэта.

О Слуцком Вы написали замечательно, убедительно, мудро и с блеском. Придется перечитать его последние вещи, потому что было у меня предубеждение, что все эти усилия питаются энергией коммунальной и платить за нее надо по счетчику в определенные числа месяца.

О Вознесенском — удивительно точно, он рухнул, шурша, как тюфяк. Он будет, несомненно, еще барахтаться и напрягаться, но уже очевидно, что он — полосатый, и стружки внутри. И какой бы живой водой он ни смачивал теперь свое тело, все равно видно, что это не живая рыба, а тюфяк. Смешно! А ведь млели, и благоговейные критики самозабвенно сыпали корм в воображаемый океанариум, где он якобы мог разговаривать на всех человеческих языках. И какая многочисленная критическая обслуга была вовлечена в это мероприятие! Вам еще за него достанется. Он непременно организует отповедь, он начеку, и хватка у него административная.