Собственно, это только начало той давней истории, которую я хочу поведать новому поколению читателей, чтобы внести некоторые коррективы в мифологию современности. Почему сейчас? Да потому что сохраняет значение в нынешних спорах о будущем России, а на чью мельницу — мне по барабану. Делá все-таки не так уж давно минувших дней — если мы и им позволим окаменеть в преданья старины глубокой, то окончательно заблудимся в дремучем лесу отечественной истории. «Прошедшее нужно знать не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих последствий», — выписываю из «Тетради с афоризмами» Ключевского.
Даже сейчас, спустя почти сорок лет, мне становится как-то не по себе, когда я просматриваю эту папку со статьями, письмами, телеграммами и телексами. В России меня часто цензурировали и банили, часть моей литературной работы шла вхолостую, и когда эта часть дошла до критической массы, я и стал подумывать об отвале ввиду цензурного зажима и усиления юдоедства (у меня полетела на треть написанная книга о Петрове-Водкине в ЖЗЛ, когда редактором туда пришел кадрово дотошный Сергей Семанов и выяснил, что хоть я и Владимир Соловьев, но по отчеству «Исаакович»). Время было переломное: от сравнительно толерантной — как тогда говорили, вегетарианской — эпохи Брежнева к чекистской Андропова. Понятно, «шум времени» я чувствовал максимум на пару лет вперед — как говорил Поль Валери, Пифия может предсказать только строку, — но чувствовал безошибочно, нюхом, инстинктом. А потому, когда нам предложили убираться подобру-поздорову после образования нами независимого агентства «Соловьев-Клепикова-пресс», о котором трезвонили вражьи голоса, я не очень рыпался. Мне самому хотелось вырваться на волю, быть самим собой и писать, как бог на душу положит. Капкан, в который я угодил, оказавшись в свободной Америке, оказался похуже того, в котором я находился в Советском Союзе потому хотя бы, что оттуда бежать было куда, а отсюда — больше некуда. Не на Марс же, в самом деле! Конечно, что-то можно списать на мой неуживчивый характер, что ненавидел компромиссы, что до болезненности, до патологии стал, сочинив «Трех евреев», привержен правде, только правде и ничему, кроме правды. Да, Альцест, да, Чацкий, да, ультраправдист, да возмутитель спокойствия и м-р Скандал, да, скорпион, да хоть носорог. Какой есть.
Сама эта публикация 4 октября 1977 года, всего через полмесяца после нашего приезда в Америку, коренным образом повлияла на нашу дальнейшую судьбу. В лучшую или худшую сторону — другой разговор. Сам не знаю. До сих пор. Не то чтобы исторический детерминист и прошедшее принимаю за должное и неизбежное — отнюдь, но так случилось, чего гадать в сослагательном наклонении, если бы да кабы?
Само собой, ни академик Сахаров, ни мы с Леной не подозревали, что станем соседями на нью-йорктаймсовской Оp-ed, то есть Opposite editorial, единственной свободной газетной полосе, где печатались сторонние авторы, а не штатные корреспонденты. Нам с Леной это соседство было без разницы, тогда как для Сахарова — удар по его престижу и по тому значению, которое он со товарищи придавал этой публикации: она появилась аккурат в канун открытия Белградского совещания по проверке выполнения взятых на себя странами хельсинкских обязательств — в том числе в отношении прав человека (так называемая «третья корзина»). Мало того что статью Сахарова поместили рядом с нашей, его статью, как он потом жаловался, подвергли сокращению, чтобы втиснуть в полосу вместе с нашей, а нашу почти не тронули, хоть и изменив название: «And, About Him» вместо изначального «Полководец без войска». Что же до сокращений, тут дело было в правилах газеты, которые мы знали, а Сахаров не знал или не хотел знать: статьи на этой полосе не должны были превышать 650, максимум 700 слов. У академика уже были нелады с «Нью-Йорк Таймс», когда Крис Рен взял у него интервью для своей статьи, и Сахаров хотел, чтобы опубликовали одно интервью, слово в слово, без каких-либо комментариев. Крис сказал, что это невозможно — «Нью-Йорк Таймс» в чистом виде интервью не печатает. Сахаров потребовал, чтобы Крис связался с начальством и объяснил им, с кем они имеют дело. Далее цитирую по книге другого журналиста из «Нью-Йорк Таймс» Дэвида Шиплера «Russia: Broken Idols, Solemn Dreams»:
— Я — необычный человек, — сказал Сахаров о себе в свойственной ему скромной манере. — Не чета какой-нибудь там американской кинозвезде.
— А я — не советский журналист, — парировал Крис Рен.
Когда мы жили в Москве до нас, конечно, доходили весьма правдоподобные, больше того, как поется у Белы Бартока в «Замке Синей Бороды», правдивые слухи — «Jar, igaz, suttogo hir» — о спеси Сахаровых, но скорее, чем его самого, Елены Боннер. Даже ее близкая подруга и родня Галя Сокол-Евтушенко говорила, что та «та еще штучка — жуткая стерва». Когда мы организовали свое независимое информационное агентство, я взял у Володи Войновича, хоть он и пытался отсоветовать, телефон Сахарова и позвонил ему из телефона-автомата подальше от нашего дома и поближе к его, чтобы попросить помочь связаться с инкорами и объявить о нашей затее urbi et orbi. Я назвал свою фамилию и сказал о цели звонка.
— Люсенька, ты знаешь такого Соловьева? — услышал я, как академик спрашивает свою жену.
«Люсенькой» академик звал Елену Боннер.
— Как зовут этого Соловьева? — услышал я издали голос «Люсеньки». Я тут же повесил трубку, не желая засвечиваться раньше времени и вспомнив недавнюю историю двух провинциалов, которые были найдены убитыми сразу же после встречи с Сахаровым, о чем с гордостью потом говорила Людмила Алексеева, представитель советского диссидентства в Америке. И до сих пор никак не могу уразуметь, почему насильственная смерть двух невинных, излишне доверчивых людей должна была увеличить славу и авторитет советского диссента. Жизнь этих двух жалобщиков — неоправданно высокая стоимость за визит к Сахарову, потому что человеческая жизнь всегда дороже любой, самой соблазнительной, даже нравственно соблазнительной идеи. Вот почему меня еще в Москве смущала подача зарубежной диссидентской прессой Сахарова как ангела во плоти. «И давно уже русский человек ни на что не надеется в этом мире, кроме как на чудесного заступника и Богом посланного избавителя», — в совершенно истовом стиле писал о нем парижский журнал «Континент», членом редколлегии которого академик являлся.
Политические оппоненты диссидентов — советские официалы были куда как более скромны в своем самосознании: ср. вполне умеренное по тону и примитивно сработанное прижизненное био Брежнева.
И вообще, ангелы живут на небесах, а не на земле.
На земле — люди.
Еще вопрос: если бы крылатые и бесполые существа имели возможность спуститься на землю, то кто бы изменился — люди под воздействием ангелов либо ангелы под влиянием людей?
Пора признать свою ошибку: Сахаров был не лучше и не хуже, а точно такой же, плоть от плоти России, сколок ее общественно-политического устройства — убедились на собственном опыте. Западу пришлось избавиться от одной своей иллюзии в связи с другим русским нобелевцем — Солженицыным, когда, бывший для многих символом свободы, он стал последовательным и принципиальным ее противником. А Сахаров так и остался для многих праведником, святым, ниспосланным на землю ангелом.
Когда я рассказывал тем же вечером о несостоявшейся встрече с Сахаровым, Войнович хихикал, потому что «Люсенька» стала притчей во языцех в диссидентских кругах — особенно то, какую власть она взяла над безвольным академиком. Многие диссиденты упрекали академика, что он в последнее время свел свою диссидентскую деятельность к борьбе за отвал родственников «Люсеньки» за бугор. Включая голодовку за выезд подружки ее сына, который захандрил в Америке.
Мы разминулись на пару дней с Еленой Боннер во Флоренции, где жили, путешествуя по Италии во время нашего трехмесячного, между Россией и Америкой, «промежутка» (мы именовали его «римскими каникулами»), в приходе православной церкви, и сразу же после нашего отъезда там разместили жену Сахарова с родственниками.
А тогда в Москве все телефоны инкоров дал нам Войнович, но просил на него не ссылаться — он поверил в нашу затею с пресс-агентством и, по собственному признанию, надеялся, что, выйдя на передовую, мы прикроем его самого. Этого не случилось, потому что КГБ, разгромив диссент, менее всего нуждался в притоке новых сил и, давя на нас и угрожая, вытеснил из страны. Не будучи революционерами-профессионалами, мы не верили в возможность скорых демократических перемен в России, о чем и написали в той статье в «Нью-Йорк Таймс», которая вызвала такую буйную реакцию в диссидентских кругах. Прежде всего — от академика и его боевой и боевитой супруги.
Даже знай мы, что наша статья пойдет в параллель с сахаровской в день открытия Белградской конференции, не возражали бы: дело редакции, когда публиковать статью, и уж совсем не наше дело, кто будет нашим соседом на этой гостевой странице. Ничего против соседства академика Сахарова мы, понятно, не имели.
Забегая вперед скажу, что наша статья о Сахарове никак отрицательно на его судьбе не сказалась и сказаться не могла, что нельзя было сказать о судьбе ее авторов. Выразилось это, в частности, в наложениии вето на все наши публикации в «Континенте» членом редколлегии Сахаровым. Володя Максимов уже взял несколько наших совместных и одиночных работ, одну поставил в ближайший номер, но вынужден был отказаться от дальнейшего с нами сотрудничества.
«Континент» был проплаченный журнал, и теперь уже все равно, кем именно — западногерманским могулом Акселем Густавом Шпрингером или Комитетом госбезопасности. Не исключено, что на пару — скинувшись. Считать предотъездный разговор Максимова с Окуджавой (Булат мне рассказал, что Максимов сообщил ему, что уезжает с заданием) как небывший я все-таки не могу. Кто платит деньги, тот заказывает музыку: при относительной самостоятельности, журнал был прямолинейно идеологизированный, примитивно антикоммунистический, из-за чего его редколлегию покинули несколько либерально настроенных западных интеллектуалов, а потом порвали и русские — например, Абрам Терц (Андрей Синявский) и Виктор Некрасов, став непримиримыми врагами Максимова. Это не просто личные склоки, типа максимовской статьи «Осторожно, Евтушенко!», которая у нас вызвала досаду, но принципиальная, по сути, развилочка, почему русская оппозиция и расколота в хлам по сю пору.