не казалось, личное, субъективное тождество он распространял на всех остальных, полагая, что мы все обманываемся, принимая похоть за любовь. В том числе бабы, даже самые невинные и романтичные из них.
— Свою собственную похоть? — уточнил я.
— И свою, и чужую. Когда они думают, что влюблены в кого-то, просто хотят с ним перепихнуться больше, чем с кем-то другим, хотя и других не исключают, будучи натурами полигамными. Само это слово «любовь» — не более чем женский эвфемизм, чтобы скрыть куда более элементарные потребности. С одной у меня вышла история — разок трахнулись, а когда снова подзавелись, ее мужик возвращается. Да я и незнаком с ним был. Успел шепнуть: «Ничего, мол, не расстраивайся. Муж дое*ет» — и сделал ноги. Согласись, чисто физически нам все равно с кем: резервуар для спермы, а на эту роль сгодится любая. А то заметят на себе похотливый взгляд и тут же напридумают, что мужик в них втюрился, тогда как тот просто хочет отхарить. Таких влюбленных любая бабец может насчитать десятки, если только не окончательная уродка. Что их удерживает от пое*ели с кем попадя, только страх: страх забеременеть, страх перед обнаружением, страх за репутацию, невротический страх внебрачной случки. Стыд — тот же страх. Да мало ли! Не специалист по фобиям. Что означает любовь — однозначно.
— А любовь импотента?
Анатолий расхохотался:
— Чего не знаю, того не знаю. Лично мне в ближайшее время не грозит. Бью без промаха. Ни одной осечки.
В то время я как раз читал роман Хемингуэя про алкаша-импотента, трезвенника-еврея и стареющую нимфоманку, в которую оба по уши, а она, собираясь выйти за совсем уж не просыхающего шотландца, умыкает на пару дней девятнадцатилетнего матадора, которого ревнивый еврей молотит перед самой корридой, а заодно задевает алкаша-импотента, совсем уж незаслуженно. Роман водянистый, занудный, но от кой-каких моментов я впечатлился. Ну, скажем, мысль о том, что только импотент, с его безнадежной тоской по утраченному, знает толк в любви. Дал книгу Свете, хоть и с некоторой опаской, зная уже, что Анатолий положил на нее глаз. На том раннем этапе гадательных моих предположений его интерес объяснялся вовсе не личными свойствами Светы, тем более Анатолий считал мужским преувеличением отличие женщин одна от другой, а тем, что, охочий до баб, он оказался в положении крестьянина, который, обработав и истощив окрестные земли, искал теперь новые, девственные. Вот именно — девственные, а в том, что Света еще девственница, сомнений быть не могло. Уже тогда, давая ей «Фиесту», я опасался, а теперь почти уверен, что роман сыграл свою роль в том, что произошло и чего не произошло у нее с Анатолием. Вольно или невольно послужил сводней. Не я, а Хемингуэй. Хотя свел их я. Точнее, представил друг другу, когда Света забежала ко мне за «Фиестой».
Они бы и без меня познакомились. В таких экспедициях все узнают друг друга в несколько дней, и немедленно возникают флюиды, а спустя еще некоторое время — неизбежные романы. Так что, помимо Анатолиева женолюбия, сама атмосфера была пронизана призывным, мускусным запахом возбужденных самок, противиться которому не было никаких сил. Плюс расслабляющее влияние Юга — раскрепощающее или развращающее, один черт! — отрыв от привычной жизни, некое незаконное, я бы сказал, существование. Короче, вседозволенность. Перекрестный секс, то есть всеобщая пое*ень, получал тут статус наибольшего благоприятствования. Вряд ли все эти мгновенные связи возникли бы по месту постоянной прописки их участников — ни у него в Киеве, ни тем более у нас в Питере. Вот почему южное это блудилище не имеет продолжения и обрывается, как только его участники возвращаются домой и приступают к служебным и семейным обязанностям.
Тем же вечером, когда вернулись с дня рождения, Анатолий стал вязаться ко мне с расспросами. Конечно, не очень хорошо заглазно характеризовать Свету, смахивало на сплетню, но, с другой стороны, приятно сознавать, что знаю ее лучше собеседника, по крайней мере, на данном этапе. Почувствовав это мое легкое над ним преимущество, Анатолий тут же свел его на нет:
— Бабу не узнаешь, пока ей не вставишь. Частушку помнишь?
Вот уж вечер настает,
Солнце книзу клонится.
Парень девушку е*ет,
Хочет познакомиться.
— Смешно, хоть и вульгарно, — поморщился я.
— Думаешь? По мне, это вольный перевод Библии, а уж лучше, чем там, нигде не сказано: Абраша познаша Сарру. Е*ля как активный процесс познания. В сравнении с ней всё — мусор.
— И много ты узнаешь о женщинах, когда они для тебя на одно лицо?
— Почему на лицо? Лица как раз разные. Зато там — одно-единственное отличие, и то общее, типовое: целки от нецелки. Вот где таится их душа! Все остальное, извини, конечно, надстройка. Потому и познаша — иудеи в этом знали толк. Одна только поправка: процесс познания важнее самого познания. И повторная мужская активность как раз по причине замкнутости от нас бабы, ее, если хочешь, мистической непознаваемости. Потому они и пассивны по своей сути, даже самые нимфоманки среди них.
— А как насчет зубастого влагалища? Мужик отдает все, а взамен получает шиш. Секс — истощение мужской мощи. Вагина дентата.
— Что с индейцев возьмешь? У примитивных народов и мифология на примитивном уровне.
— Мое дело предупредить.
— Уж кого-кого, а баб я получше тебя знаю. Не говоря о том, что старше тебя на червонец.
Сказать честно, меня уже мутило от его бесстыжей откровенности, а еще больше — от непотребного словаря. Притом, что во всех других отношениях, за пределами донжуанства, хороший был парень, знал средневековую архитектуру и был по уши влюблен в Италию, будто прожил там полжизни, хотя ни разу не бывал, как и нигде за бугром, и наш Ленинград, куда он изредка наведывался, был для него заграницей. «Моя духовная родина», говорил про Италию, и мы летали с ним от Сицилии до Венеции. Так, с его личной подачи, я влюбился заочно в Сиену, и, когда впервые побывал в ней пятнадцать лет спустя, крепкое такое было чувство, что не впервые, — карта не понадобилась, так хорошо знал и чувствовал этот чудный город. Даже то, что Анатолий с брошенными бабами сохранял добрые отношения, тоже говорило в его пользу. Если б не Света, отнесся к нему снисходительно и, может, даже сдружился, хоть он и слинял на ампирном фоне Питера, когда однажды пожаловал к нам с предложением руки и сердца. Но наш город со своей исторической гордыней с кого угодно собьет понт. Случилось это уже за событийными и временны́ми рамками моего рассказа, а потому не так уж и важно для сюжета.
Света достала его с первого взгляда. Она была юна, свежа, таинственна, да еще эта ее девичья коса! А в то лето она была как-то особенно прелестна: расцвела на Юге, созрела для любви. Эта не сознаваемая ею самой любовная готовность в сочетании с очевидным целомудрием и доставала чуть не каждого мужика в обеих партиях. Одновременно к ней было довольно трудно подступиться ввиду ее несколько отвлеченной мечтательности и как бы не от мира сего. Обхаживали, кадрили, но не переходя границ, и она сама, как оказалось, немного страдала от этого своего неземного, недоступного образа. Тогда как Анатолия эта ее девичья недоступность и чистота и подзавела, и он — нож к горлу — пристал ко мне с допросом.
Я понимал, что делаю что-то не то, и на следующее утро устыдился излишней болтливости, но той ночью мне было ну никак не остановиться. До сих пор не пойму, почему оказался таким треплом. То ли нарезался этим отдающим оскомину и вызывающим изжогу сырцом, то ли Анатолий загипнотизировал меня своим любопытством. Возникло даже чувство дружбы и общих интересов, хотя все было наоборот.
— …Одним словом книгочейка, — продолжал мой пьяный язык как бы помимо меня. — Я — тоже, но для меня чтение в одном ряду с любовью и путешествиями. А для нее вровень нет ничего.
— Оттого что мало путешествует и не знает любви? — предположил Анатолий, но осторожно, в вопросительной форме.
Я не врубился, пока он не спросил прямым текстом.
— Да нет, — сказал я. — Книги — наркотик, она от них балдеет, ныряет с головой. Книжный мир принимает за реальный, зато настоящий реальный в упор не видит. Для меня, знаешь, «над вымыслом слезами обольюсь…». То есть знаю, что вымысел, но именно как вымысел и заводит, а не сам сюжет. Для меня — как, для нее — что.
Вот тут и подумал, что зря, наверное, дал ей «Фиесту». Коли она весь действительный мир пропускает сквозь книжные линзы, то «Фиеста», с откровенным, по тогдашним нашим целомудренным представлениям и по сравнению с Тургеневым, Толстым и Чеховым, описанием сексуальных импульсов и нравов, будет в некотором смысле расширением ее жизненного опыта. На самом деле, как оказалось, это у меня были допотопные книжные представления. А ей книги заменили опыт быстротекущей жизни и научили кой-чему, что мне и сейчас невдомек. Я так и застыл навсегда перед великой тайной. Но что теперь говорить…
Думая предупредить нескромные поползновения Анатолия, наоборот, если не спровоцировал, то подзадорил его, сказав, что Света мало подходит на роль очередной его бабец. Да и бабьего в ней ничего. А у него уже была одна: Майя, соседка Светы. Как и мы, из Питера.
— Хочешь сказать, недотрога? — как-то слишком прямо понял меня Анатолий. — Ты пробовал?
— Не в том дело.
— А в чем? Ты, случаем, сам в нее не того?
— Да нет. У нас просто дружеские отношения.
— Другое дело. Сам понимаешь, если бы у вас что было, я бы и пытаться не стал. Жены или подруги друзей для меня — ни-ни. Табу. Я — не Дон Жуан, — отмежевался он от предшественника.
— Пытайся не пытайся — ни черта не выйдет.
— Почему так думаешь?
— Потому! Не из таких она!
— Что значит — таких? Любая недотрога на самом деле дотрога. По-твоему, она не женщина? У нее что, между ног другое, чем у остальных? Ты заглядывал? Иная скромница в постели может оказаться скоромницей, о-го-го! Просто не нашелся еще мужик, который подобрал бы к ней ключ. Все бабы — б*яди.