Не винитесь за эту оговорку, Автор! Она сразу видна любому внимательному читателю. В литературе всякое бывает. А рассказ прекрасный. В нем есть что-то Бунинское.
Вот так новогодний подарочек! А как задушевно написан!
Гениальное Новогоднее!
Enjoyed reading this wonderful, intriguing story, from its great title to the unusual plot. «Innocent» betrayal, which cannot lead to jealousy, even for the husband. Birth of a «holy» child, defying the physical death of his father who will never see him alive. A New Year’s day treat! T ank you.
Как-то все пропустили лучший абзац в этом рассказе. Не то чтобы оправдание адюльтера, но проблема поставлена очень серьезная и всерьез. Цитирую из него несколько фраз, но советую перечесть его целиком: «Все эти дружеские поцелуйчики, прикосновения, касания — какая часть тела легальная, а какая табуированная? Где эта чертова граница между “можно” и “нельзя”?» Очень меня это болезненно задело, а когда дал прочесть моей подруге, она прямо ахнула. Долго потом об этом с ней говорили, выясняли отношения. Я думаю, автор сам не очень понимает, на какую тему замахнулся. Тут не рассказ писать надо, а научное исследование.
Вы же отлично понимаете, что тут (после перепиха и одноразового разврата частого) уже… трижды кожу сняли, а вы… по шерсти тужить начали вдруг (вместе с автором). Смотрится это как чистое юродство в лицемерии? Коммент свой советую дать «прочесть… подруге», может, что дельное и подскажет. И измены, как таковой, по авторскому тексту В. Соловьева никакой я не вижу. А вот сумбура, наворотицы, логических нестыковок в избытке.
Ну, это, положим, релятивизм — от «нельзя» к «можно» и обратно. Хотя как раз эта колебательность, сомнительная в этике, и есть очарование этого рассказа, построенного на нюансах и недоговоренностях.
Вы процитировали из последней части чудного абзаца. Цитирую из верхней его части. В. Соловьев: «…но нравы… свободные, перепихнуться — без особых проблем… разврат, одноразовый…». И после того как «перепихнулись» и многократно, одноразово развратились, рассуждать «…какая часть тела легальная, а какая табуированная» в поисках этой «чертовой границы между “можно” и “нельзя”» имеет ли какой-то смысл?
Да нет же! Вы не схватили суть ни этого абзаца, ни всего рассказа. Даже Дон Жуан с Казановой этого не знают, хотя и раздвигают пределы возможного до невозможного. Отсюда божья кара Дон Жуану, которую он воспринимает как справедливую, заслуженную им. И когда «злодей» Сальери и «жертва» Моцарт говорят о несовместности гения и злодейства, то ставят знак вопроса. А сколько гениев-злодеев в действительности — от Караваджо до Наполеона. И когда авторский герой (не путать с автором Владимиром Соловьевым) вкусил от этого библейского дерева, он все равно остается в больших сомнениях, какая часть дела легальная и какая табуиро-ванная. И речь идет, конечно, о женском теле, родном и любимом. Отсюда введение необычного случая, как верно заметил один из комментаторов, «innocent betrayal и birth of a holy child» в качестве оправдательной причины женской измены. Очень разветвленный сюжет и многозначный смысл, а вы ищете ответы там, где поставлены вопросы.
Все границы уже давным-давно стерты, можно… все, и автор это как оказалось? «знает по себе».
Is it a true story?
Не стыдно задавать этот вопрос? Если хорошо написана, то автоматически становится true. Помните, Гертруда Стайн сказала Пикассо, когда он закончил ее портрет: «Не похожа». Что ответил ей Пикассо? «Будешь похожа». Ха-ха!
Yes! True!
Леонид Киселев… Умер в 22 года.
Леонид Киселев умер в 22 года. Герой рассказа Владимира Соловьева умер в 16 лет. Даже если это прототип, не надо путать его с литературным героем. В рассказе Соловьева среди «изменщиц» упомянута попрыгунья, героиня одноименного рассказа Чехова. Ее любовник — художник Рябовский. Оба прототипа узнали себя в героях. В художнике Рябовском — художник Левитан, который прекратил отношения с Чеховым, но спустя год возобновил дружбу, признав право художника давать своим героям некоторые черты живых людей. А сколько реальных прообразов у героев того же Толстого!
Возможно, прототип. Но это реальные стихи Леонида Киселева. Привожу полностью:
Я позабуду все обиды,
И вдруг напомнят песню мне
На милом и полузабытом,
На украинском языке.
И в комнате, где, как батоны,
Чужие лица без конца,
Взорвутся черные бутоны —
Окаменевшие сердца.
Я постою у края бездны
И вдруг пойму, сломясь в тоске,
Что все на свете — только песня
На украинском языке.
Рождественский жанр, как у Диккенса, но на современный лад. Соловьев вносит что-то свое, читаешь с неослабевающим вниманием, но не всегда правдоподобно. Соловьеву главное удивить. У него уже был какой-то рассказ, там еще больше всего накручено, его напечатала под Рождество какая-то нью-йоркская газета, «В Новом Свете» или «Комсомольская правда», не помню точно. Зато название помню, противное такое — «Капля спермы». Как раз этот рассказ в «Русском базаре» чище, лиричнее, возбуждает и возвышает. Но не все в голове укладывается, что там происходит. Зато атмосфера тех лет передана очень точно, не придерешься. И название классное — «Не от мира сего последняя дрянь». Звучит.
Похоже, что «последняя дрянь» может стать мемом.
Рассказ — прелесть!
Благодарю газету и автора за саму атмосферу рассказа — родным и близким повеяло от каждой буквы, каждого слова. Отечеством, одним словом! Очень теплый, душевный рассказ, особенно его начало, ибо воспоминание «о братьях наших меньших» — это то, что делает нас добрее, а жизнь нашу наполняет смыслом…
Как говорит моя дочь о таких сюжетах — ну, это Шекспир…
И действительно, тут ситуация уровня древнегреческих трагедий, откуда он и идет.
Начинается так вроде бы легко, как бы смехом-смехом, и вдруг в конце такой удар.
Шекспир да и только. И где В. Соловьев этот невероятный сюжет раздобыли? Хотя жизнь преподносит такое порой, что и сочинить невозможно. Написано, как всегда у Соловьева, с необычайной свободой и большой живостью. И остается после прочтения в душе какой-то туман горечи и печали. Сквозь бойкую свободную раскованность ритма — такой результат неожиданный, такое ощущение. А эпиграф еще больше остроту корня сюжета подчеркивает, и не напрямую. А чуть вкось…
Соловьев забил на все!
Из отзывов на газетную публикацию новогодней истории Владимира Соловьева «Не от мира сего последняя дрянь». «Русский базар», Нью-Йорк, 31 декабря 2015 — 6 января 2016
Апология сплетниМанифесто Владимира Соловьева
Две самые интересные вещи на этом свете — это сплетни и метафизика. Что в принципе одно и то же.
Что такое сплетня, Эмиль? Ведь вся литература, по существу, сплетня. Толстой сплетничал про Анну Каренину, Достоевский про Настасью Филипповну, мы с вами про Веронику Витольдовну [Полонскую].
Анатолий Мариенгоф — Эмилю Кроткому по поводу предсмертной записки Маяковского с просьбой не сплетничать: «Покойник этого ужасно не любил», но сам дал повод, включив в свою семью чужую жену Веронику Полонскую.
Если даже Бог ошибается (сотворение человека, например), а уж тем более сомневается (в избранном Им народе — неоднократно), то человек и вовсе — взрывчатая смесь самодовольства и комплексов, триумфов и ошибок, взлетов, падений, фобий, тупиков. Само собой — и писатель. Тот и вовсе комок нервов. Акутагава так и говорил, а Бродский за ним повторял: «У меня нет принципов — одни нервы». И хотя импульс — мой тайный двигатель, но в редкие мгновения покоя я достаточно рационален, чтобы глянуть на себя со стороны. А будучи по изначальной литпрофессии критиком, романные свои ошибки сознаю довольно четко. Все до одной были совершены по/на инерции прежнего вдохновения, в отсутствии музы («Муза пошла покакать» — определение Юнны Мориц. «А если у нее запор, что делать?» — спрашивал я, будучи младше и наивнее), в промежутке, в страхе не потерять набранный ритм и квалификацию, остаться на плаву во что бы то ни стало, чего бы ни стоило. Вот именно: без божества, без вдохновенья. Мильон раз приводил наш спор с Бродским при первой встрече в отеле «Люцерн» в Манхэттене после пятилетней разлуки: стоячим писать или не стоячим. Самое в этом нашем уже американском споре забавное, что человек, сработавший стоячим лучшие свои стихи (питерские + первые годы после отвала), доказывал мне теперь, что эрекцию лучше использовать по назначению, а не сублимируя в литературу. То есть отрицал теперь вдохновение, настаивая на профессионализме. «А как же Ахматова с ее „стихи не должны литься, как вода из-под крана“?» — «Оправдание своей лени», — отмахнулся Ося, а сам теперь сочинял стихи, как заводной таракан. Ну, ладно — пусть будет вежливый эвфемизм: как заводной соловей у Андерсена. А редкие взлеты в его позднем поверженном творчестве — горизонталь импотента вместо вертикали е*аря — связаны были как раз с вдохновением, пусть и негативным: антилюбовный, антикушнеровский, антиправославный и антиукраинский стишки, все написаны «враждебным словом отрицанья» — кому из классиков принадлежит эта отточенная формулировка? Так Бродского подзаводили «бывшие»: ленинградская подружка, которая сама по себе, может, и ни при чем; злейший враг по Питеру, который теперь напрашивался на дружбу и качал из Бродского вступления, предисловия и рекомендации, а post mortem и вовсе объявил себя единственным другом по жизни, братом по поэзии и даже материальным и метафизическим наследником; москвич-приятель, который с присущим ему тактом настаивал креститься на пороге, вот-вот, смерти — в чем уверял он Бродского, а тот назло немного еще протянул. В ответ на эти императивные уговоры Бродский и сочинил свой именно стоячий «Памятник», самый нетрадиционный в этой, с Горация, стиховой традиции, противопоставив «вечной жизни с кадилом в н