Высоцкий — страница 86 из 119

Собрался было на Таити праздновать свадьбу Жан Клода — бывшего мужа Марины, второго по порядку. Но, прилетев в Лос-Анджелес, сильно занемог и остался на континенте. Двенадцатого декабря вернулся в Москву в состоянии совершенно разобранном, вскоре туда прилетела и Марина. Линия жизни опять переходит с подъема на спуск. Мучительное раздвоение во всем. Когда-то он сказал Оксане, что у него места в сердце хватит и для нее, и для Марины. Но сердце этим летом уже качнуло на рубеже «быть — не быть», и не хватает сил, энергии. Чтобы жизнь продолжалась, нужен новый толчок судьбы. Откуда его можно ждать?

Режиссура… На Одесской студии возникла идея «Зеленого фургона» — по повести Козачинского из времен Гражданской войны. Экранизация такая была лет двадцать назад, но поскольку режиссер Габай эмигрировал, фильм как бы арестован на неопределенный срок. Греха в том нет, чтобы новую картину затеять, — на Западе вообще по известным произведениям каждые лет двадцать снимают фильмы заново. Конечно, «Зеленый фургон» не «Три мушкетера», но вещь проверенная, проходимая, а потом можно ведь и улучшить на сценарном уровне. На эту повесть уже многие нацеливались — говорили, что берется снимать по ней мюзикл Николай Рашеев, песни напишет Ким, а на главную роль хотят позвать Высоцкого. Странноватое сочетание! Но вот позвонил такой Игорь Шевцов с просьбой написать несколько песен. Высоцкий, сам того от себя не ожидая, оживился и предложился в качестве режиссера. Сценарий решили с Шевцовым переделывать в соавторстве. Тот приехал из Одессы, договорились обо всем и в конце декабря засели за работу. Времени на нее нет абсолютно, но — нужен этот крючок, чтобы за жизнь зацепиться. Это будет ступенью, чтобы к прозе вернуться. А со всем этим актерством, лицедейством — покончить навсегда!

Последние стихи

И снова пошли стихи, явно не песенные, обращенные не к слуху, а к глазам и душе читателя. Только далекому, неведомому другу можно признаться в беспощадных мыслях, которые посещают по ночам. Появились навыки уверенного, делового поведения, злой азарт, готовность защищать свои интересы любыми средствами. Уже ничего ему не стоит козырнуть своим именем и известностью, объяснить недоумкам, что он — Высоцкий, а не кто-то там. Не всякому позволено ему звонить, а если кого-нибудь к нему приведут без спросу, «за компанию», так он может прямо с порога такого гостя завернуть. С людьми отношения становятся все более прагматичными, расчетливыми. Иначе нельзя, но как душу уберечь при этом?

Меня опять ударило в озноб,

Грохочет сердце, словно в бочке камень.

Во мне живет мохнатый злобный жлоб

С мозолистыми цепкими руками.

………….………….…………

Он ждет, когда закончу свой виток —

Моей рукою выведет он строчку,

И стану я расчетлив и жесток,

И всех продам — гуртом и в одиночку.

И в ходе этого беспощадного саморасследования вдруг приходит новая парадоксальная трактовка алкогольно-наркотической темы. Как бы соответствие блоковскому: «Ты право, пьяное чудовище! Я знаю: истина в вине!» И питие, и укол — способ разделаться с этим внутренним «жлобом», способ убить злое начало в себе:

Но я собрал еще остаток сил, —

Теперь его не вывезет кривая:

Я в глотку, в вены яд себе вгоняю —

Пусть жрет, пусть сдохнет, — я перехитрил.

Грубыми, колющими словами сказано, но мысль довольно новая. Под необычным углом столкнулись нравственная самокритика и вопрос о взаимоотношениях творческого человека с дурманом. Большинство поэтов вообще эту тему обходят. Пишут про цветочки, про чистые чувства, про Россию, а читатели уже как-то стороной, из сплетен узнают, что автор не только квасом и чаем жажду утолял. А ведь это, как ни крути, важная область жизни, один из источников поэтического трагизма. Как Есенин отважно исповедовался на этот счет: «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит над пустым и безлюдным полем, то ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь». Алкоголь, наркотик — тоже часть природы, и Блок с Есениным сию тему отнюдь до конца не исчерпали. А вот если всерьез, без смехуечков, без маски простонародного алкаша поговорить с собой об этом? Заглядывая в бездну, все записать, обозначить точными словами, зарифмовать, распять этот кошмар на кресте стиха — ведь так и победить беду можно, а?

Вспоминался не раз Есенин в последнее время, и черный человек посещал — только не как мистический двойник, а как собирательный образ недоброжелателя. Или даже точнее — зложелателя, если есть такое слово в русском языке. Да, еще ведь и к пушкинскому Моцарту приходил черный человек, чтобы заказать реквием. Может быть, это был переодетый Сальери? Зависть тех, кто рядом, сильнее всего толкает нас к смерти. И бросать в бокал ничего не надо, зависть сама по себе есть яд…

Мой черный человек в костюме сером —

Он был министром, домуправом, офицером, —

Как злобный клоун, он менял личины

И бил под дых, внезапно, без причины.

И, улыбаясь, мне ломали крылья,

Мой хрип порой похожим был на вой, —

И я немел от боли и бессилья

И лишь шептал: «Спасибо, что — живой».

Но так уж устроен Высоцкий, что смотреть на ситуацию только с одной стороны он органически не способен. И себе он не может не припомнить даже минутного малодушия, нелепых и безрезультатных попыток найти понимание у власть имущих:

Я суеверен был, искал приметы,

Что, мол, пройдет, терпи, всё ерунда…

Я даже прорывался в кабинеты

И зарекался: «Больше — никогда!»

И потому он вправе говорить о той боли, которую доставляли ему люди, и далекие и близкие:

Вокруг меня кликуши голосили:

«В Париж мотает, словно мы — в Тюмень, —

Пора такого выгнать из России!

Давно пора, — видать, начальству лень!»

Судачили про дачу и зарплату:

Мол, денег — прорва, по ночам кую.

Я всё отдам — берите без доплаты

Трехкомнатную камеру мою.

Но, оставшись на исходе жизни в психологическом одиночестве, он не озлобился, а осознал свою ситуацию как философскую, как пребывание на грани бытия и небытия:

Я от суда скрываться не намерен,

Коль призовут — отвечу на вопрос.

Я до секунд всю жизнь свою измерил

И худо-бедно, но тащил свой воз.

Но знаю я, что лживо, а что свято, —

Я понял это все-таки давно.

Мой путь один, всего один, ребята, —

Мне выбора, по счастью, не дано.

Вот и успел объясниться со всеми и с самим собой. И в себе в очередной раз разобраться. Другого пути не было, и жалеть совершенно не о чем. Окончательно ясно: писать «проходимые» вещи не смог бы, и «красивые» словеса разводить у него не получилось бы. Уж такой язык — грубоватый, царапающий душу — дан был ему свыше, и свою правду мог он рассказать только такими словами.


И еще одно итоговое стихотворение написал он на исходе семьдесят девятого года. В какой-то мере прообразом послужила лермонтовская «Дума»: «Печально я гляжу на наше поколенье…» Здесь тоже разговор только начинается с «я», а потом переходит на «мы». Да и с самого начала в авторском «я» присутствует обобщенность: не просто «я, Владимир Высоцкий», а молодой человек конца пятидесятых — шестидесятых годов двадцатого века:

Я никогда не верил в миражи,

В грядущий рай не ладил чемодана, —

Учителей сожрало море лжи —

И выплюнуло возле Магадана.

И я не отличался от невежд,

А если отличался, очень мало,

Занозы не оставил Будапешт,

А Прага сердце мне не разорвала.

Не слишком ли жестко сказано о неверии в миражи? Все-таки, нося пионерские галстуки на шеях, они не видели для себя иного будущего, кроме светлого и коммунистического. Все-таки с тупостью вполне искренней оплакивали смерть Сталина, некоторые даже в стихах… Нет, детскую наивность верой считать нельзя, а в возрасте совершеннолетнем они все уже были в состоянии понять что к чему. Мешали только умственное невежество и эгоистическое равнодушие. Все прошли школу приспособленчества и закончили ее довольно успешно.

Но мы умели чувствовать опасность

Задолго до начала холодов,

С бесстыдством шлюхи приходила ясность

И души запирала на засов.

Но ведь Высоцкий-то вроде не держал душу на засове, выпускал ее на волю и от опасности не укрывался. Зачем ему брать на себя чужие грехи и слабости? А затем, что с историей можно говорить только на «мы», принимая на себя ответственность за все свое поколение:

И нас хотя расстрелы не косили,

Но жили мы, поднять не смея глаз, —

Мы тоже дети страшных лет России,

Безвременье вливало водку в нас.

Правдивая исповедь невозможна без максималистской беспощадности к себе, и беспощадность эта излишней не бывает. Пока мы живем, погруженные в свои творческие замыслы и свершения, стараясь не думать о политике, политика сама берется за нас. На исходе семьдесят девятого года, в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое декабря, СССР вводит свои войска («ограниченный контингент», как говорится в официальных документах) на территорию Афганистана. Услышав об этом, Высоцкий спешит обсудить новость с Вадимом Тумановым. Придя к нему, прямо с порога бросает: «Совсем, б…ь, о…ели!»

Его тянет прямо сейчас пойти к академику Сахарову и вместе с ним выступить против нелюдей, находящихся у власти. Вадим уговаривает пока этого не делать:

— Твоих песен ждут сотни тысяч людей. Ты сам не понимаешь, что ты значишь для России. Ты делаешь не меньше, чем Сахаров и Солженицын!