Но не расшатывает ли эта двусмысленность нравственные устои искусства, не ведет ли она к релятивизму, к цинизму и вседозволенности? Если сразу две истины могут быть верны, то не следует ли из этого, что можно оправдать все что угодно — любую идею, любой поступок? Эти вопросы мы непременно должны перед собою поставить, чтобы понять Высоцкого и его слово о жизни.
Тут прежде всего надо учесть, что между жизнью и ее философским объяснением, между словом и делом, между теорией и практикой всегда существует какая-то дистанция, какой-то зазор. Если его не видеть, он превращается в трещину, с которой начинается разрушение всех благих начинаний, смело задуманных построек и круто затеянных перестроек. Люди, убежденные, что истина всегда одна, что достаточно лишь упорно ей следовать, очень быстро оказываются в растерянности, ибо на первой же развилке, в первой же ситуации выбора вдруг убеждаются, что исповедуемая ими истина-инструкция такую нестандартную ситуацию просто не предусмотрела. Тоталитарное мышление парализует социальную и творческую активность личности. Догматическое «или — или» то и дело приводит к тому, что человек не действует ни так, ни так.
А мышление антиномическое, умение понимать взаимоисключающие истины отнюдь не превращают человека в буриданова осла, мечущегося между двумя разными ориентирами. Тот, кто может мыслить противоположными точками зрения, тот, кто понимает, что мир двуобъясним, что оба возможных объяснения необходимо учитывать, — тот в сложной ситуации сможет поступить единственно верным образом. Интеллектуальная изощренность сама по себе ничего не гарантирует, но она усиливает нравственную интуицию, обостряет душевное чутье — в то время как «единомыслие» способно и притупить это чутье, и вообще его убить. Пользуясь терминологией Канта, можно было бы сказать: антиномичность мысли закономерно сочетается с категорическим нравственным императивом, то есть внутренним повелением личности. Но, пожалуй, лучше пояснить это русской пословицей, записанной В. И. Далем: «Думай двояко, а делай одинако». Пословица эта, думается, могла бы служить эпиграфом ко всему творчеству Высоцкого.
Сам Высоцкий отлично умел «думать двояко», сопоставлять разные версии, влезать в чужую шкуру, чутко вникать в позицию собеседника — пусть неприемлемую или даже абсурдную. Этому искусству диалога, понимания он продолжал на протяжении всей жизни учиться. И «двоякость» осмысления сложных характеров и ситуаций не только не мешала обретению самостоятельной и четкой нравственной позиции, но, наоборот, помогала в определении единственно верного пути.
Высоцкий не обещает своим читателям и слушателям скорого торжества правды, но называть вещи своими именами, называть ложь ложью он готов до конца. Двуплановое видение жизни укрепляет нравственную позицию автора, а не размывает ее.
А вот мышление однонаправленное, догматическое неизбежно приводит к внутренней раздвоенности, к лицемерию, к расхождению слова и дела. Опыт нашей истории показал это со всей определенностью. Широко декларируемый гуманизм легко уживался с идейно «оправданным» уничтожением миллионов людей, фанатическая убежденность в примате материального «базиса» привела к нищете и материальной, и духовной. «Миролюбивая политика» не исключала возможности ввода войск в ту или иную дружественную страну. Эту особенность тоталитарного мышления Дж. Оруэлл определил в своем знаменитом антиутопическом романе «1984» как двоемыслие. Основные «положения» двоемыслия: война — это мир, свобода — это рабство, незнание — сила. И тут нам чрезвычайно важно подчеркнуть, что «стереосмысл» произведений Высоцкого, его двусмысленное по природе слово ничего общего с двоемыслием не имеют. Более того, двоемыслие — постоянный противник Высоцкого.
С идейным жульничеством Высоцкий боролся на всех уровнях — в песнях исторических и злободневных, в философских притчах и сатирических зарисовках. Существует, как мы знаем, идея об извечной раздвоенности личности, о наличии в человеке второго «я», которое борется с первым и т. д. Эта идея послужила материалом для песни «И вкусы, и запросы мои — странны…», где автор вступает с идеей двойничества в спор, сатирически снижает ее, делая ее апологетом пьяницу и хулигана:
…А суд идет, весь зал мне смотрит в спину.
Вы, прокурор, вы, гражданин судья,
Поверьте мне: не я разбил витрину,
А подлое мое второе Я.
Песня, по сути, о единстве человеческой личности, о неоспоримой ответственности человека за каждый свой поступок.
Своим неповторимым «двойным» художественным зрением Высоцкий искал правду и только правду. Он не любил это декларировать, лицемерно обещать: сейчас-сейчас найду окончательную истину, вот оно, торжество справедливости, — за ближайшим углом (в чем, прямо скажем, грешны многие поэты, да только ли поэты?). Высоцкий работал диалогически, полифонически. Этот путь был связан с постоянным риском быть понятым неверно или вовсе не понятым. Но, как видим, Высоцкий не жалел, что ему было суждено стать только Высоцким — и никем иным.
ПОДВЕСТИ ЧЕРТУ, ПОСТАВИТЬ ТОЧКУ
Первый признак истинного таланта — постоянное, мучительное сомнение в себе. А второй — глубокая и спокойная уверенность в себе и своем деле. Сомнение — вечный двигатель творчества, незаменимый источник новой энергии. Уверенность же необходима для принятия стратегических решений, для смелых поворотов на пути, для подведения предварительных итогов, которые в любой момент могут оказаться окончательными.
Год семьдесят третий начался для Высоцкого с написания последних песен. Последних — не в буквальном смысле, конечно, — зачем торопиться туда, куда мы все равно попадем? — а в плане жизненно-композиционном. Сколько имеется уже в наличии песен и стихов? Триста? Четыреста? Статистикой заниматься некогда и неохота — дело не в количестве, а в результате. К чему пришли мы с нашими песнями? Что говорят они все вместе?
Первый ответ на этот вопрос — «Чужая колея». Ее и сочинять он начал с конца, с финала, к которому постепенно подтянулся весь сюжет. Автомобильная тематика — вещь наглядная, на ней у Высоцкого уже целая современная мифология построена. Тут и любовь («Песня о двух красивых автомобилях»), и смерть («Веселая покойницкая»), и дружба-вражда («Дорожная история»), и зависть («Песня автозавистника» и «Песня автомобилиста»), и смысл жизни («Горизонт»). А теперь — последняя глава, на тему «Личность и общество».
Сам виноват — и слезы лью,
и охаю:
Попал в чужую колею
глубокую.
Я цели намечал свои
на выбор сам —
А вот теперь из колеи
не выбраться.
Действительно, есть такой парадокс. Человек сам стремится куда-нибудь: кто во власть, кто в науку, кто в литературу, кто в театр, но потом почти каждый неизбежно оказывается в чужой колее и должен ехать туда, куда ему предписывают другие. В итоге застревает он там и всякое движение прекращается. И очень немногим удается найти выход, выезд — уже не общий, а сугубо индивидуальный:
Эй вы, задние, делай как я!
Это значит — не надо за мной,
Колея эта — только моя,
Выбирайтесь своей колеей!
Вот к чему пришла и эта конкретная песня, и та долгая песня, что поется уже двенадцать лет, начиная с «Татуировки». Таково — вкратце, в четырех строках — завещание Высоцкого «товарищам потомкам».
Свою колею в поэзии Высоцкий нашел сразу: уберегла его судьба от советского стандарта. Может быть, это даже хорошо, что стих его сформировался не на бумаге, а в звуковом пространстве. Здесь он сказал то, что хотел, и так, как хотел. И его еще будут печатать, никуда не денутся! С театром сложнее: как ни крути, это искусство коллективное, колея одна на всех. Какой тут может быть выход у Высоцкого — неясно. Как говорится, нет пророков в своем отечестве. Но ежели иметь в виду «жизнь в искусстве» в целом, если обобщить все написанное и сыгранное, то под ней не страшно уже подвести черту.
Ну что, так и напишем: дескать, я памятник себе воздвиг нерукотворный?.. Нет, в этом жанре и в этом ритме делать уже нечего: если всерьез становиться в пушкинскую позу — получится пародия. И потом Маяковский уже переиначил классический сюжет, Пушкина увел с пьедестала на прогулку, а свой будущий монумент обещал взорвать динамитом. Очень эффектно, но слишком уж Владим Владимыч на «я» нажимает. Высоцкому сподручнее говорить о себе так, чтобы «я» означало не одну персону, а поэта вообще. Точные приметы: рост, вес, размер талии не важны…
Я при жизни был рослым и стройным,
Не боялся ни слова, ни пули
И в привычные рамки не лез, —
Но с тех пор, как считаюсь покойным,
Охромили меня и согнули,
К пьедесталу прибив ахиллес.
Всем ли понятно, что «ахиллес» — это ахиллесово сухожилие, как его сокращенно называют спортсмены? Нечем, однако, заменить это сильное, нестандартное слово, вошедшее в строку и в строфу намертво. Оно дальше развернется сюжетно, станет «ахиллесовой пятой» героя, поскольку речь пойдет об уязвимости бессмертия. Любой памятник — не такой, это всегда искаженная копия, это тюрьма для живой души. Что там чувствует она, душа поэта?
Не стряхнуть мне гранитного мяса
И не вытащить из постамента
Ахиллесову эту пяту,
И железные ребра каркаса
Мертво схвачены слоем цемента, —
Только судороги по хребту.
Судорога действительно прошла по телу — и сюжет двинулся. Что там всегда происходит? Первым делом снимают посмертную маску — так было с Пушкиным, Блоком, Маяковским. Маяковское «живее всех живых» вспомнилось и напросилось на переделку: