малось, борьба с ним представляется не только как абстрактное добро, но как путь выживания и спасения.
И все же мифы о спасении превращаются у Тарна в мифы о неудавшемся спасении, что придает идейной конструкции его романов известный объем и сложность. Спасение происходит не в прошлом, не во время Катастрофы, а либо в настоящем, как в «Рейне…», когда в открытом финале меняется, возможно, политическая реальность в Израиле или один ребенок оказывается спасенным, либо в будущем, как в «Пепле», когда свидетели Катастрофы являются перед Высшим судом, то есть во время происходящего конца света и восстания из мертвых. При этом сам Иосиф, так же как и его жена и другие жертвы, не восстал, чтобы свидетельствовать о себе. Так обозначается граница между подлинными жертвами и свидетелями: первые – безмолвные и бесплотные души, призраки, чистые возможности, каковыми они являются перед внутренним взглядом Нира во время его визитов в Яд Вашем. Не-спасение в «Рейне…» можно назвать магическим, поскольку оно связано с надеждой, мечтой изменить реальность в настоящем. Не-спасение в «Пепле» можно назвать мессианским, поскольку оно связано с мечтой об избавлении и начале нового способа существования или несуществования в будущем, когда жертвы и палачи «возлежат» рядом, то есть помещены в единый нарративный ряд, в полифонию. Но в обоих случаях автор воплощает свою самую сокровенную мечту, создает свой основной миф: время отменяется, а вместе с ним и Катастрофа, и вследствие этого исчезает и литература Катастрофы, снимается потребность в ее репрезентации и осмыслении, то есть стирается и сам текст автора. В этом проявляется такой парадоксальный способ увековечивания памяти, при котором память стирается, прошлое становится не бывшим, грехи и страдания исчезают. Но это происходит при помощи такого нарратива, такого рассказывания истории, которое не только не стирает знаки и символы Катастрофы, но даже усиливает их. В «Рейне» этому служит удвоение истории с усилением репрезентации страдания, герои дважды или трижды переживают Катастрофу, всякий раз по-разному, так что Рейна и Нир вынуждены подвергнуть сомнению свою уверенность в том, что изменение прошлого может спасти жертв или даже просто пойти им на пользу. Жертва остается абсолютной, не поддающейся девиктимизации ретроактивно. Возвращение на генеративную сцену не происходит в прошлом и поэтому не позволяет изменить распределение ролей в прошлом. Но оно происходит в настоящем, и поэтому в настоящем герои спасены или даже превращены в воинов, и таким образом в мифе не-спасение оказывается сопряжено со спасением.
В то же время в каждом из романов есть исключение, и эти исключения зеркально отражают друг друга. Рейна исчезает из настоящего, сама становится жертвой новой, ею же созданной катастрофы. Стирая Катастрофу из прошлого, она стирает и ее последствия, а значит, и себя из настоящего. В «Пепле» один ребенок, сын Иосифа и Ханны, оказывается спасен и помещен в настоящее, изъят из виктимности прошлого. В соответствии с бинарной парадигмой, он тут же оказывается противоположностью жертвы, палачом (неонацистом и антисемитом). Его спасение в прошлом делает невозможным спасение в настоящем, превращает Катастрофу в продолженное действие. Так же и Нир с Рейной: перестать быть жертвой можно, только став палачом. Спасти кого-то можно, только убив кого-то другого. Это бинарная мифология, в основе которой лежит представление о взаимосвязи в пространстве-времени различных частей реальности, о неких высших сообщающихся сосудах или весах истории и морали, высшей справедливости. Более того, это представление о способности людей влиять на эти весы, менять баланс сил.
Мифология Тарна отчасти противоречит монотеистической теологии о неисповедимости путей Господних, но в то же время принимает религиозную этику высшей справедливости, искупления и воздаяния, а также идею о взаимосвязи и взаимовлиянии божественных и человеческих поступков, о значимости жертвоприношений и действенности магии. Эта, в сущности, религиозная философия истории накладывается на концепцию хаоса истории, в результате история предстает как детерминистический хаос, как непредсказуемая нелинейная динамическая система, в которой малые изменения могут привести к значительным и непредсказуемым последствиям. С другой стороны, в созданной Тарном системе не выполняется главное условие хаоса – необратимость. Поведение хаотической системы не может быть просчитано ни в прошлое, к исходным данным, приведшим к сегодняшнему состоянию, ни в будущее, к последствиям сегодняшнего состояния. «Рейна…» заканчивается без ответа на вопрос, удалось ли изменить историю желаемым образом. В «Пепле», хотя Берлу удается порвать одну из ниточек продленной в будущее Катастрофы, вопрос, сколько еще таких ниточек существует и возможно ли вообще так изменить сегодняшнюю реальность, чтобы Катастрофа осталась в прошлом, остается открытым.
Поэт, писатель, эссеист и автор песен Даниэль Клугер – мастер литературной и музыкальной баллады и элегии. Немало его произведений посвящены трагическим судьбам евреев в хаосе истории. Среди многочисленных жанров, которые привлекли его внимание, находится и детективная история. Трагическая элегия, детективный сюжет и размышление о судьбах еврейского народа соединились в его романе «Последний выход Шейлока» (2006). Вторая мировая война близится к завершению, еврейские гетто уничтожаются одно за другим, фабрики смерти, такие как Освенцим, работают на полную мощность. В гетто выдуманного автором городка Брокенвальд убивают известного режиссера Макса Ландау вскоре после окончания поставленного им спектакля «Венецианский купец», в котором он также играл Шейлока. С разрешения властей гетто провести частное расследование берется бывший полицейский следователь Шимон Холберг, и ему помогает доктор Иона Вайсфельд, от лица которого ведется повествование в романе. Пародийная аналогия со знаменитыми Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном заходит достаточно далеко: совпадают инициалы, схожи имена, внешность и характеры героев, особенности их взаимоотношений, методы расследования. В финале романа центральным моментом этой аналогии служит отсутствие ареста, которое у А. Конан Дойла иногда оправдано тем, что высшая справедливость свершается без участия полиции и правосудия, а у Клугера – тем, что гетто обречено на уничтожение, как становится известно Холбергу, в ближайшие дни, и всем участникам этой детективной истории суждено погибнуть от рук нацистских палачей.
На детективный сюжет накладывается мифология «не-спасения», сходная с той, что мы видели в романах Тарна: истина и справедливость выходят на свет, но это уже никого не может спасти, разве что время удастся повернуть вспять, сделать бывшее не бывшим и создать новую историческую реальность. В отличие от Тарна, Клугер находит ресурсы для осмысления и нарративизации такой исторической альтернативности не в событийном, а в психологическом и духовном измерениях. В истории убийства «Шейлока», выступающей параболой Катастрофы, главным злодеем и убийцей оказывается человек из прошлого, некий французский еврей, случайно встречавший Ландау в Москве еще до войны и теперь опасающийся, что тот выдаст его немцам. Прошлое-убийца действует, чтобы себя защитить от будущего, так, как будто это будущее есть, и не знает, что ни для кого в гетто его уже не будет. В этой притче все идеологические и политические распри, все еврейские войны, всё, что составляет суть еврейской и мировой истории, теряет смысл перед лицом почти мифологического монстра Катастрофы. Ниже я приведу примеры фантастической поэтики, которая выражает эту идею и сближает, снова в пародийном ключе, роман Клугера с фантастическими романами того же Конан Дойла или таких его современников, как Г. Уэллс.
В начале романа автор подготавливает свой мифопоэтический фундамент тем, что намечает духовное раздвоение героев и их отчуждение от окружающей реальности. Начинается с того, что доктор Вайсфельд обнаруживает в своих снах «чужую память»:
С некоторых пор я начал сомневаться в достоверности собственного прошлого. Картины, встающие в моей памяти, все чаще кажутся мне незнакомыми <…> Все чаще вижу я во сне детали, ничего мне не говорящие. Более того: детали, о которых я могу сказать с полной уверенностью – это чужая память. Я просто не мог никогда – ни в далеком, ни в близком прошлом – видеть то, что ныне вижу во сне [Клугер 2006: 5].
Доктор рассказал о своем состоянии раввину Шейнерзону, о котором «многие полагали, что он повредился в уме», имел «облик человека, выпавшего из времени», и «немного походил в своем наряде на грустного клоуна» [Клугер 2006: 6]. Раввин, соединяющий в своем образе черты блаженного, «человека воздуха» и мудрого шута, объясняет странное состояние доктора каббалистической теорией, согласно которой иногда «две души заключаются в единую оболочку» [Клугер 2006: 7]. В то время как «чужая память» доктора Вайсфельда хорошо объясняется психологией бессознательного, с философской точки зрения это неузнавание самого себя означает разрыв с прошлым и, отчасти, с самой реальностью.
Не он один, но и другие персонажи, жители гетто, перестали быть здесь самими собой, словно надели маски и карнавальные или театральные костюмы, так что жизнь гетто, по словам рассказчика, стала похожа на театр: «Мы словно разыгрывали спектакль» [Клугер 2006: 64]:
Воображение весьма своеобразно преломляло черты реальности, которыми Лица представлялись мне плоскими, небрежно вырезанными из бумаги торопливыми взмахами огромных ножниц. Сама бумага – старая, пергаментного оттенка, – казалась хрупкой, ломкой, отчего в изготовленных из нее лицах появлялись трещины. Этими трещинами были безгубые рты и безресничные глаза обитателей Брокенвальда. Небрежно изготовленные неправильные овалы, закрепленные на каких-то шестах, а шесты драпированы утратившими цвет тряпками – все это выглядело кукольным театром [Клугер 2006: 183].