Высшая мера — страница 22 из 23

Бывший император Германии, Вильгельм второй, — музыкант, драматург, художник — считал себя и архитектором. На плане, который он утверждал, над крестом Гедехнискирхе Вильгельм сделал карандашей черту и звездочку — нота бене. Почтительные академики архитекторы поняли эту черту и звездочку буквально и воздвигли над крестом Гедехнискирхе — стальную мачту и чудовищную золотую звезду на ней. После революции мачту и звезду сняли.

Курфюрстендам — гостиницы, кафе, кабаре, бирхале и вайнштубе — развертывается по обе стороны непрерывной, успокаивающей глаз панорамой. От белых квадратиков на каретках таксомоторов рябит в глазах и все чинно, чисто и благопристойно в машинах, домах и людях Берлин-Вестенс — «W» в этой части города.

Двадцать пять лет назад здесь были огороды, — говорит господин Эшенберг, и неизвестно, жалеет ли он о прошлом или гордится настоящим.

Мы подъезжаем к Луна-парку. Розовое электрическое зарево дрожит в небе над большим участком земли, от которого отступили дома. Сотни и тысячи людей оставляют автобусы и трамваи и толпятся у турникетов. Нельзя понять, где живет и где работает молодой человек в сером пальто и. мягкой зеленой шляпе впереди меня. Возможно утром он продавал мне запонки в универсальном магазине «КДВ», а, может быть, я видел его в собственном Паккарде на Унтер-ден-Линден. Но, очень может быть, он приехал из далекого Нордена, из рабочих кварталов, и его зеленая шляпа и серое пальто пахнут копотью фабричных труб и бензином, которым он отчищал свое единственное праздничное платье. Это радужное, расточительное сияние электрических лун — обманчивое, миражное сияние. Оно скрывает морщинки, и смягчает резкий грим у состарившихся женщин, оно скрывает вытертое сукно и заштопанные локти бедняков. Мы идем галереей витрин, — это магазины Унтер-ден-Линден, Фридрихштрассе и Курфюрстендам выставили здесь обувь и зонтики, одетые в шелк манекены, приборы для маникюра и духи, английские чемоданы и трости, котелки и цилиндры и перчатки, — все, о чем вожделеют Карлы и Мицци, Лины и Гансы. Мы идем довольно долго вдоль витрин и выходим на террасу.

— А… — протяжно и глубоко вздыхает господин Эшенберг.

Мы стоим как бы на террасе египетского храма. Широкая лестница ведет вниз, — широкая и монументальная лестница, выкрашенная в кирпично-коричневый цвет. Все вместе похоже на грандиозную декорацию из Аиды в обыкновенном оперном театре. Но внизу развертывается неограниченное пространство, заполненное шатрами, киосками, павильонами, куполами, башенками, шпилями, поддельными утесами, прудом, похожим на озеро, и искусственным островком среди пруда, и непонятным скелетообразным сооружением на островке.

Все это залито чуть ли не полуденным светом электрических ламп и глушит и ошарашивает оркестрами, оркестрионами, рожками, саксофонами, сиренами и гудками.

— Парадиз! — говорит широкоплечая, мальчикообразная девица.

— Парадиз! — повторяет господин Эшенберг и спускается по египетской лестнице так, как если бы мы спускались в Дантов ад, в чистилище, а не «парадиз» — в рай мальчикообразной девицы.

Господин-обыватель любит быть честно обманутым. Он любит неуклюжие шалости, грубоватые мистификации Луна-парка, комнаты с фальшивыми дверями, вращающиеся полы, проволочные лабиринты, горы, которые у нас в России называют «американскими», а в Америке — «русскими». По бетонным скалам вверх и вниз скатываются платформы, проваливаются в темноту, вылетают на свет и, наконец, с сумасшедшей быстротой сваливаются в пруд, в воду, поднимая саженную волну. Наконец, обыватель любит тайну, завлекательную таинственность, вход в виде пасти дракона, и за таинственной драпировкой черного бархата — многоголосый, пронзительный, интригующий визг.

— Что там происходит? — спрашивает господин Эшенберг и, действительно, что может происходить за таинственной драпировкой. Что надо делать с людьми, чтобы они визжали такими звонкими, пронзительными голосами? Мы платим марку, входим и видим крут, составленный из странного вида табуреток. На кожаных сидениях сидят дети в возрасте от десяти до двенадцати лет. Они подпрыгивают на табуретках и визжат так, как могут визжать дети в этом возрасте. Трюк же состоит в следующем: предполагается, что солидный мужчина средних лет, уплатив пятьдесят пфеннигов, сядет верхом на кожаное сиденье, которое представляет собой скрытые меха. От мехов вверх идет тонкая резиновая кишка и заканчивается цветным гуттаперчевым пузырем. Взрослый и солидный человек до тех пор подскакивает и подпрыгивает на кожаном сиденье, пока воздух из скрытых в сиденьи мехов не надует гуттаперчевый пузырь и пока этот пузырь не лопнет. Пузырь лопается, и первый из счастливцев получает приз-ордер на кружку пива в баре напротив. «Хорошо, но при чем же тут дети?» — спрашивает обстоятельный Эшенберг. Дети, разумеется, не при чем. Детям давно надоело подпрыгивать и визжать, но дети специально наняты на предмет визга. Они, вернее их родители, получают от импрессарио аттракциона определенную плату за визг. Они визжат за плату и привлекают публику в аттракцион. «Неглупо придумано» — говорит господин Эшенберг. Действительно, неглупо придумано. Каждый зарабатывает, чем может. Но какой смысл солидным дядям платить пятьдесят пфеннигов и, обливаясь потом, подпрыгивать на кожаных сиденьях, развлекая нас? Не все, однако, глупо в Луна-парке. За одну марку вы можете сами себя снять в автоматической фотографии и через восемь минут получить ленту из двенадцати более или менее схожих с вами снимков. Здесь, в Луна-парке, можете попробовать управлять автомобилем. Маленький автомобиль двигается по металлическому полу, покорно слушается руля, поворачивает вправо и влево, но, разумеется, двигается без мотора, по принципу движения обыкновенного трамвая, причем вместо трамвайного провода вверху находится сплошная проволочная сетка, по которой проходит ток.

Мы бродим от аттракциона к аттракциону, от тира к тиру, от бара к бару, от манежа с настоящими живыми лошадьми к каруселям с кукольными лошадками и лебедями из Лоэнгрина. Мы буравим толпу во всех направлениях. Господин Эшенберг розовеет и выглядит моложе своих лет, и я думаю о том, будут ли мои сверстники в шестьдесят четыре года находить удовольствие в суете, суматохе и толкотне Луна-парка.

Первый привал — в баварской пивной Мюнхенер-брей, в настоящем храме темного и светлого пива и сосисок с картофельным салатом. Семипудовые колоссы — специально подобранные кельнерши-баварки — разносят тяжелые пивные кружки. Четыре больших кружки располагаются в их толстых пальцах, как лепестки чудовищного цветка. Из баварской пивной мы приходим к искусственному пляжу. После двадцатитысячной толпы благопристойно одетых с головы до ног мужчин и женщин, совершенно странное впечатление производит несколько сот полуголых мужчин и женщин в купальных костюмах в одиннадцать часов вечера. В бассейне с проточной водой величиной в теннисную площадку, набегает искусственный вал, искусственная волна. Плеск воды, визг и смех, полуголые тела и электрические солнца под стеклянной крышей — иллюзия настоящего пляжа, а молодые люди за столиками вокруг бассейна — иллюзия щеголей морских купаний в Свинемюнде.

Господин Эшенберг ведет меня в кабаре над прудом. Кабаре — плохое подражание Монмартру, но выглядит оно живописно. Венецианские цветные фонарики отражаются в воде. Далеко впереди, над открытой площадкой, на высоте пятиэтажного дома, как заводные куклы, перелетают с трапеции на трапецию акробаты. Достаточно обнаженные девицы в малиновых перьях танцуют под джазбанд, и каждые четверть часа с высоты сорока метров в тихие воды пруда сваливается платформа с дюжиной любителей американских гор. Отчаянный женский визг и хохот, плеск саженной волны заглушают даже джазбанд и пение девиц в малиновых перьях. Вокруг пруда гаснут огни, девицы уходят, акробаты слезают с вышки, и платформа американских гор больше не обрушивается в пруд с бетонного утеса. На островке, посередине пруда, готовятся к фейерверку. Скелетообразное сооружение на островке оказывается произведением пиротехника. Несгораемая часть этого сооружения — греческий портик. Хотя вокруг погасли огни, но с балкона восточной кофейни нам отлично видно трех дам в халатах, которые располагаются в картинных позах в греческом портике. Взрываясь и дымясь, как гейзер, начинают бить фонтаны, и снизу их освещают разноцветные лучи прожекторов. Дамы в греческом портике снимают халаты и оказываются, как и следовало ожидать, совершенно раздетыми. Лопается ракета, и рядом с водяными начинают бить огненные, вращающиеся фонтаны фейерверка. Три дамы на островке принимают позы трех граций, и прожектора добросовестно показывают их тысячам людей на берегу. Тысячи людей почти одновременно вздыхают: «Ах!..» Через две, три минуты, шипя, угасают последние угли фейерверка, и три мокрые грации, закутавшись в купальные халаты, уезжают в лодке на берег. Однако, трудно сказать, что они промокли до нитки, так как на них во время их номера не было ни клочка, ни нитки материи.

Господин Эшенберг и я уходим. Оркестры и джаз-банды провожают нас маршами. С террасы мы смотрим вниз — на фонарики, лампы, лампионы, прожекторы, потоп электричества, которого хватило бы на электрификацию многих и многих волостей.

Дома господин Эшенберг желает мне спокойной ночи. Сегодня — день его рождения, шестьдесят четыре года. Завтра — будни, метелка из перьев, споры с Миной, неисправные плательщики, неоплаченные счета, «Крейц-цейтунг», диалоги с Рексом. А пока в стеклышках его очков еще отражаются миллион разноцветных лампочек и фейерверк Луна-парка.

Парадиз!..

Я прохожу по коридору. В комнате возле кухни свет и голоса. Дочь профессорши из Москвы читает по-русски вслух матери:

«Есть в русской природе усталая нежность…»

Но акцент у девочки уже немецкий.

Зуб

Американцы начинают телефонный разговор отрывистым, гортанным кличем, приблизительно так: «Хэллоу!» Французы — мягким и слегка удивленным восклицанием: «Алло!» Но если вы услышите непонятный и вместе с тем настойчивый окрик «Алё», значит — к вам взывает соотечественник. И даже если вы находитесь в бюро гостиницы на Монпарнасе, в Париже, и в телефонной трубке ужасного парижского телефона звучит хор разнообразных мужских и женских голосов, смех, плач, свист, пение, номера телефонов, названия арон-дисманов — Элизе, Литре, Отей, — все-таки вы не можете не узнать голос Емельяна Михайловича Савчука, знаменитого Емельяна Михайловича из славной Таращанской дивизии, красы червонного казачества. «Алё! — кричит сквозь тысячи голосов Емельян Михайлович. — Алё! Слышишь, уезжаю из этого Парижа. Заходи до нас в номера на рю Делевильэвек. А не можешь, заходи вечером; в кафе де ля Пе. Наши сегодня в театре. Алё!»