— Савелий и Стецько. Куда это их понесло? Чи тоже в город?
— Им там делать нечего, — возразил Славка. — В городе, наверное, красные.
А дед Никифор сердито взглянул на внука: не болтай, мол, лишнего.
…Желтая однотонная степь безмятежно лежала вокруг. Горизонт был слегка лиловым и нечетким. А бездонное бледно-голубое небо, горячо опрокидываясь над всем земным, казалось, звенит беспечными птичьими голосами — и песней той навевает сон. Да еще ведро, плохо привязанное к телеге, издавало монотонный звук. Наконец Славка соскочил на землю, прикрутил его потуже.
И Петро соскочил, чтобы согнать с себя сонную одурь. По траве побежал, не отставая от телеги. И сразу же в воздух взлетели испуганные перепелки. А коршун над головой — не плыл, не кружился — продолжал висеть на одном месте, будто невидимой нитью прикрепленный к небесам.
Вдалеке показались стройные, как свечи, тополя и цепочка невысоких холмов. Уже можно было различить и домики — дорога в том месте подходила к сахарному заводу.
Старик попридержал Грома, и тот поплелся шагом — лениво и покорно. А когда конь поравнялся с первыми строениями, Никифор огрел его кнутом — и Гром, задрав морду кверху, рысцой пронесся мимо них и, оставляя облачко пыли, снова вырвался в открытую степь.
Дед опасливо оглянулся. Облегченно присвистнул: «Ну, слава богу, никого!»
И опять потянулась однообразная, еще более горячая равнина.
Время было тревожное. Совсем недавно петлюровское войско занимало значительную территорию от Днестра до Буга. Поддерживаемые польской шляхтой, гайдамаки мечтали еще больше расширить ее — даже Киев захватить. Но просчитались. Под ударами красной кавалерии отряды желтоблакитников вынуждены были бежать к реке Збруч, к линии тогдашней границы, под крылышко пана Пилсудского.
Полковник Палий, да и сами Удовиченко и Тютюнник, носившие громкие звания генерал-хорунжих, без оглядки мчали зализывать раны на сопредельную сторону: им уже было не до Киева.
Однако, отступая, петлюровцы оставили после себя всякое отребье. В лесах Подолии, Балтщины, Гайсинщины, в прочих местах Украины, особенно ее правобережья, действовали десятки, сотни мелких банд. Они вели агитацию в пользу самостийников, вырезали советских работников и активистов, держали в страхе местное население.
Богатые села, сахарные заводы — излюбленные места бандитов. «Як мухи, до сладкого тянутся, сто чертей ихнему батьке!» — дед Никифор в душе ругал петлюровцев, но в эту минуту был недоволен и самим собой.
Надо было стороной объехать сахарный завод, а не рисковать.
На сей раз, однако, обошлось.
Утомленный жарой и волнениями, Никифор вскоре направил телегу с дороги в траву и там остановил Грома.
— Ну, хлопцы, привал. Залазь под телегу.
Укрывшись от солнца, они решили немного поесть. Достали хлеба, зеленого луку. Петро хотел развязать узелок и вынуть по кусочку сала, но дед остановил его: мол, успеется, держи про запас.
Поели, попили водицы из старого солдатского котелка. И — снова в путь. Гром выехал на дорогу, дожевывая сочную траву.
К вечеру впереди показался хутор. Дед Никифор попридержал лошадь и неуверенно сказал:
— Объедем стороной, ага, хлопцы?
То ли песня, то ли просто пьяные голоса послышались со стороны хутора. Можно было различить и треньканье балалайки.
— Объедем… Да только воды бы набрать, — сказал Славка. — Давай, деду, ведро, я сбегаю.
И Петро вызвался с ним.
— Чего захотели! Не отпущу.
— А как же без воды-то? Надо поить Грома, а до Ингула еще часа четыре с гаком.
— Ты-то откуда знаешь? — улыбнулся Никифор.
— Знаю, — ответил Славка и стал отвязывать ведро.
Старик нахмурился, но сказал спокойно:
— Брось! Как стемнеет, я сам схожу: колодец тут недалеко.
Густая, как мазут, темнота стояла на хуторе. Собачий лай сливался с пьяными голосами — второй день здесь находился отряд Буряка. Кто-то из бандитов спешно справлял свадьбу, и потому стаканы вновь и вновь наполнялись самогоном.
В центре хутора, из окон крепкого нового дома, пробивались бледно-желтые полосы света. Здесь сам Буряк с группой ближайших друзей и местных кулаков резался в карты.
Игра серьезная — только на царские золотые.
Буряку сегодня дьявольски везло. Справа, у его рук, уже высились на столе два золотых столбика из монет. Потрескивала над головой керосиновая лампа, и в ее свете — сквозь густой махорочный дым — монеты казались теплыми и до блеска начищенными.
Пот покрывал крутой лоб и щеки Буряка. Атаман то и дело лез за цветастым платком и при этом вынимал из кармана все содержимое — и прежде всего отливающий синью браунинг. Лица партнеров в эти минуты вздрагивали, что доставляло Буряку немалое удовольствие.
Блеск золота настраивал его на веселый лад. Еще бы! Сколько получал Грицько Буряк, учительствуя на Екатеринославщине, а? Ерунду получал. «А теперь…» — и глаза атамана слезились от золота. И радостью переполнялась душа.
Спасибо Палию, это он когда-то познакомил Буряка с самим паном Головным, с Симоном Васильевичем. А благоволение Головного атамана — много значит. Не раз в подогретой самогоном башке Буряка возникали картины: во главе отряда он победоносно скачет сквозь всю Украину, и сам Симон Петлюра при народе трясет ему руку, по-христиански лобызает.
Но время шло, а настоящих побед у Буряка, как впрочем и других атаманов, было немного. Вот вчера его «орлы» зарубили председателя комнезама (комитета незаможников, то есть бедноты)… какая же это победа? Не хочет идти народ за самостийниками — с каждым днем это становится все очевиднее.
Приходилось утешаться другим: подобием власти, житейскими наслаждениями. Что ж, попить, поесть — пока хватает. Кулачье, тесно связанное с бандитами, несет само, а бедняка можно и пограбить, отобрать последнее. Впрочем, Буряку, бывшему учителю, по душе было другое слово, более культурное — реквизировать.
И с оружием полная воля: сегодня парабеллум, завтра манлихер или браунинг — у атамана выбор большой, бери любое.
Игра подходила к концу. Атаман сгреб со стола золотые, небрежно швырнул их в карман широченных бриджей. На мгновение мелькнула мысль: а что если партнеры в поддавки играли — понарошку проигрывали, чтоб задобрить его? Но тут же отогнал ее: «А-а, какая разница!» — и хлопнул по карману.
Где-то за окнами прогремел выстрел, второй.
— Эгей, чего там? — с порога крикнул в темноту Буряк.
Отозвался чей-то ленивый голос:
— Человека поймали.
— Какого человека?
— Та бес его знает, чужой какой-то.
Атаман помолчал немного и раздраженно сказал:
— Ну, а пальбу зачем учиняете?
И опять тот же голос, на этот раз с насмешкой:
— Да что тебе, батько, патронов жаль? Вон их целая подвода.
— Но-но, скотина, поговори у меня! — возвысил голос Буряк.
Его помощник, прыщеватый парень, в недавнем гимназист, предложил:
— Снимем допрос, Григорий Степаныч?
— Тащи сюда, — приказал Буряк, возвращаясь к столу и усаживаясь.
Недавние партнеры по картам живо вывалились из комнаты: не каждому охота быть свидетелем ругани, а может, и крови. Остались двое: Буряк и помощник.
А гайдамаки ввели со двора пошатывающегося деда Никифора. В одной руке он держал пустое ведро, капли падали на пол. Снимая с головы картуз, Никифор кратко и невыразительно поздоровался. «Влип все-таки», — сокрушенно подумал он.
Минут двадцать назад, когда стемнело, старик, оставив на телеге Славку и Петьку, пошел с ведром на хутор. Колодец негромко поскрипывал, и Никифор уже начал переливать воду из бадейки в свое ведро. Но из-за спины раздался чей-то приветливый голос:
— Решил коня напувать, старый хрыч?
— Угу, — вполголоса отозвался дед, не оборачиваясь, понимая, что незнакомец принял его за кого-то другого.
— Постой, погоди, так цэ ж не ты, старый хрыч Охрименко! — и бандит, схватив Никифора за ворот, рывком повернул его к себе.
Чувствуя на своем лице чужое чесночное дыхание, Никифор попытался отшутиться:
— Та я и есть старый! Хиба не старый?
Однако бандит уже кричал в темноту:
— Эй, караульный, чужой тута.
А потом повели деда по хутору, стреляя над самым ухом…
Буряк, чуть наклонив вперед голову, издевательски сказал:
— Ну, людина, пофантазируй, побреши трохи: откуда путь держишь, куда?
И сразу же прыщеватый взвизгнул:
— Лазутчик?
По всему видать, порядок допроса был у них отработан, они, возможно, всегда начинали его такими словами.
Дед Никифор, поеживаясь, шевелил лопатками: болела спина, по которой уже успел пройтись винтовочный приклад бандита.
— Какой же я лазутчик? — сказал дед. — Просто иду из Гусаровки в город.
— А знаешь ли ты, что в городе красные? — спросил атаман.
— Откуда мне знать? Красные там, чи петлюры, чи махны. Кто их теперь разберет?
— Дурачком прикидываешься, зараза? Прикуси язык, с тобой сам Буряк разговаривает! — прикрикнул атаман.
— Значит, так, — сказал прыщеватый. — Установлено первое: шел в город поближе к пролетариату.
— Поближе к работе. На заработки иду.
— Сейчас ты у меня заработаешь! — Буряк взмахнул нагайкой над головой деда. Но внезапно успокоился и, немного помолчав, спросил:
— А лошадь у тебя где?
Никифор вздрогнул: «Откуда же им известно?», но ответил твердым голосом:
— Нету у меня лошади, пеш я.
— Так-таки пёр пеши? А ну-ка, начштаба, пододвинь лампу, — и Буряк стал разглядывать сапоги деда: начищенные или в пыли?.. Но разве поймешь, когда они такие старые, что вот-вот развалятся. — А ведро зачем? Признавайся, зараза, куда коня девал!
— Ведро я возле хутора нашел, ногой наткнулся, — нетвердо объяснил дед.
— Ты слышал, начштаба? Оказывается, тут ведра вокруг задарма валяются! Скажи интенданту — пускай сбором займется.
— Да что его слухать, Григорий Степаныч! В расход — и точка.
— Ладно, — решил атаман, выразительно помахивая плетью. — Завтра мы разговор продолжим, а сейчас — в сарай его.