И тот, тоже в десятый раз, спросил:
— Ну, как?
И Терентий Петрович подробнейше рассказывал, что им сделано или намечено сделать. Мартынов глядел на бледное лицо Артура Яновича и с гордостью, и с болью думал о нелегкой судьбе этого человека. Один из тех, кто делал революцию!..
Незаметно бросая ему в кружку лишний кусочек серого сахара, Мартынов мечтательно произнес:
— Еще немного, старина, и все будет преотличнейше. Раздавим всех этих Май-Маевских и Султан-Гиреев. Кстати, этот последний, видимо, из династии крымских ханов, не так ли?
Терентий Петрович знал, что Ласманиса не корми, не пои — дай поговорить об истории: уважал старый чекист эту науку и многое знал в ней. А сейчас так хотелось чем-нибудь отвлечь его хоть не надолго.
— Да, — улыбнулся устало Артур Янович, догадываясь об уловке своего друга. — Наверняка из тех же ханов. Один из его предков, будет тебе известно, некий Давлет-Гирей, в середине шестнадцатого века, точнее, в начале семидесятых годов, даже вошел в Москву и сжег ее.
— Да ну?! — искренне удивился Мартынов.
— Сжег все улицы, посады[5]. Уцелел тогда один Кремль. Произошло это при Иване Грозном. Народ поднялся, и у подмосковной деревни Молоди ханские полчища были разбиты…
Артур Янович устало откинулся на подложенную под голову фуфайку, вытер ладонью взмокший лоб, даже короткий разговор утомил его. Вероятно, ранение, потеря крови пробудили в нем те многочисленные тяжелые болезни, которые нажиты на царской каторге.
Мартынов хотел незаметно выйти, но Артур Янович поднял опущенные веки и рукой сделал слабый жест: останься… И тот послушно сел рядом. Но внутренне решил твердо, о делах больше ни слова.
Артур Янович, однако, и сам заговорил о другом. Его светлые глаза, с воспаленными красными жилками на белках, мягко и чуть озорно щупали собеседника.
— Вот что, дорогой, — улыбнулся Ласманис, — жениться тебе надо… да-да, не гляди на меня, как на помешанного, с головой у меня покуда все в порядке. Война войной, а жизнь должна продолжаться!.. — Ласманис сделал вид, что сердится. — А то ходишь… как этот…
Мартынов перехватил сердитый взгляд своего товарища и отпарировал:
— Ты на меня, Артур Янович, посмотрел так, будто на моей гимнастерке все пуговицы оторвались.
— Да ну тебя! — не на шутку рассердился Ласманис. — С пуговицами ты еще справляешься, как и всякий солдат. Женятся не для того, чтобы жена галифе стирала и шинель штопала. Нужно, чтобы была семья, дети.
Терентий Петрович чуть не сказал, что хоть Ласманис и считается женатым человеком, но и у него семьи, по сути, нет. Его жена — такая же подпольщица, как и он. То он в тюрьме, то — она. Тысячи километров и месяцы, годы разлуки между ними. И Мартынов тепло спросил:
— Мария Павловна, как и прежде, в Москве?
— Да, Мрия моя покуда там, — Ласманис так и сказал «Мрия», пропуская букву «а» и чуть растягивая это слово.
«Как прекрасно! — подумал Мартынов: — Мужественный латыш Ласманис женат на русской женщине-революционерке и называет ее по-украински Мрией, что в переводе означает мечта».
Глаза того и другого были задумчивы. Наконец Терентий Петрович сказал:
— Ты прав, наверное… Семья, дети… За них, за детей — свои ли, чужие — мы и боремся. За счастье будущих поколений. Авось и нас помянут добрым словом. Ну, добре, старина, чего-то отклонились мы с тобой в сторону. Пойду-ка посты проверю.
…Ничего полковник Айвазян от Никитки не добился.
Начал издалека: откуда родом? Где отец, матушка? Куда путь держит? А затем, осторожно и, как ему казалось, внезапно — вопрос о Мартынове.
И сразу же был сбит с толку. Паренек, вот те раз, не отнекивается, не юлит.
Более того, с расширенными, удивленно-радостными глазами Никита спросил:
— Где же он, дядя Терентий? — и уставился на Айвазяна.
За спиной полковника угрожающе кашлянул Шипилов. Айвазян не обратил никакого внимания на сотника, был всецело занят допросом мальчугана:
— Итак, ты, добрый молодец, не отрицаешь, что знаком с Мартыновым?
— Чего же мне отрицать? — пожал плечами Никитка.
— Это мне, скажу по чести, нравится. Есть оч-чень умная русская поговорка «за признание — полнаказания». А я тебе, малыш, обещаю и вторую половину снять. Слово офицера! Н-но, выкладывай все начистоту.
Никитка моргал как-то сонно, хотя спать ему вовсе не хотелось. Он плохо понимал обращенные к нему слова, но смысл был, конечно, ясен. И ничего доброго от этих вежливых людей мальчик не ждал: сколько раз приходилось ему видеть порубанных сельчан и сожженные станицы, и все это сделали вот такие «вежливые» дяденьки. Но ребенок остается ребенком. На вторичный вопрос полковника он снова ответил, что «да, не отрицает» и даже добавил, мол, «дядя Терентий хороший».
И совершенно неожиданным был для него удар по лицу, обрушенный сотником.
— Он же издевается над нами, господин полковник! — орал Шипилов. — Я же ему, сукину сыну, зараз мозги наружу!..
— Прочь, — спокойно сказал Айвазян и указал Шипилову на дверь. А потом, поднимая Никитку, миролюбиво проговорил: — У всех нас нынче нервы… так сказать… желают много лучшего. Ты уж не серчай на него, да-арогой. Понимаешь, он много-много воевал, ужасы всякие видел…
Никитка, глотая слезы, не отвечал полковнику, его личико с недетскими складками у губ и глаз, было трогательно-беспомощным, но Айвазяна это не трогало.
Он возвышался над мальчиком и нетерпеливо хлопал его пальцами по плечу. Примерно так строгий столоначальник постукивает по какому-либо предмету, требуя от подчиненных скорейшего завершения работы.
Мальчик плакал беззвучно, гордость заставила его не всхлипывать, крепко сжимать зубы, а они, как назло, стучали и ничего он не мог с ними поделать.
— Ну-ну, мальчик, достаточно! — ровным голосом проговорил полковник. — Очень прошу тебя, дос-та-точ-но! Сейчас ты мне должен рассказать все по порядку: где ты встретился с Мартыновым? При каких обстоятельствах? Ну, и так далее.
«Этот бить не станет, — решил Никитка. — Да и за что же им меня бить? Что я им такого сделал? Это они отца моего зарубили…»
Но самое печальное и трагичное как раз и заключалось в том, что мальчик говорил истинную правду (скрывать ему было нечего — он ведь ничего не знал о Мартынове), но полковник не верил ему, к тому же внешнее благородство и терпение Айвазяна иссякали.
День был солнечный, теплый, а полковнику становилось зябко. Лицо его желтело. Он стоял посредине, скрестив руки и пряча ладони под мышками. Уголки губ подергивались. Он уже не слушал чистосердечные «не зна…», «откуда мне знать?», «Христом богом клянусь…». Нет, нет, этот последний шанс распутать все дело и укрепить свою пошатнувшуюся репутацию упускать нельзя.
Доведенный до отчаяния Никитка наконец замолчал, задышал тяжело и сразу же выкрикнул что было силы:
— Да знал бы я, все одно не выдал бы дядьку Терентия!.. Он… Он за свободу борется, а вы… Мучители!
И здесь все, что так умело сдерживал в себе полковник, прорвалось наружу. Будто горная река в паводок. Наткнулась где-то на каменистую преграду, почернела от гнева и натуги и хлынула, разбросав в стороны огромные глыбы… Айвазян топал ногами от злости, на его губах появилась пена, а лицо покрылось пятнами. Ему сейчас хотелось уничтожить этого мальчишку, чтоб и духу его не осталось…
Полковник даже не смог, как следует подумать над последними словами Никитки. Доведенный до отчаяния мальчишка, выкрикивая в лицо офицеру слова проклятия, окончательно ответил на вопрос, на чьей стороне его маленькое горячее сердце. Но в то же время опытный штабист и разведчик Айвазян, находись он в спокойном состоянии, обязательно бы заметил: нет, ничего не знает Никитка о делах Мартынова, да и не мог знать.
Но теперь уже белогвардейцу хотелось только мстить. Как в капельке воды, здесь отразились законы классовой борьбы — тяжелой, бескомпромиссной.
Нутром Айвазян почувствовал, что Шипилов, этот палач, где-то рядом, и поэтому клокочущим голосом закричал:
— Сотник! Сюда-а! Развязать язык этому пар-ршивцу!
Шипилов не заставил себя долго ждать. Вбегая в низкую дверь шалаша, он будто переломился в пояснице и с протянутыми страшными руками, с растопыренными пальцами надвигался на Никитку.
После первого же крика мальчика Айвазян стремительно вышел наружу. Тугой воротник кителя душил его, но полковник не рванул ворот, а расстегнул его обмякшими нетвердыми пальцами, затем уселся прямо на траве и заставил себя глядеть в небо.
Оно было голубым, с редкими клочками белых, как мыльная пена, облаков. Под таким небом хорошо косить траву, слушать жаворонка, петь тягучую старинную песню или просто, закинув голову, глядеть и привольно дышать. Страшное усилие сделал над собой полковник. Затыкать уши он не желал, но все же сумел заставить себя отключиться, не думать о криках истязаемого ребенка. «Да, да, я все слышу, я не глухой, но мне… да, да, мне нет никакого дела до всего этого. В конце концов, идет беспощадная борьба… Что-о? Ребенок?.. У него есть или была мать, — Айвазян незаметно для самого себя почти вслух прочел невесть из какого уголка памяти вынырнувшие строки: «Сын осеняется крестом… сын покидает отчий дом…» Стихи поэта Александра Блока.
Он сидел, обхватив руками голову, и слегка покачивался. Но потом встал, оправил китель и слегка прикрикнул на себя:
— Ра-аспустились, полковник. Вы не офицер, а неврастеническая барышня.
Тяжелой походкой вышел из шалаша сотник Шипилов. Оттуда теперь доносился уже не крик, не стон, а лишь жалобный всхлип избитого до полусмерти Никитки.
Дикая сцена расправы не осталась незамеченной. Конечно, казаки и солдаты не рискнули собраться толпой: чуть сойдутся двое или трое — и уже косой взгляд урядников или вахмистров.
Но тень неодобрения пробегала по лицам многих из тех, кого свысока именовали «нижними чинами». Некоторые даже не глядели в сторону шалаша, просто проходили мимо, печально сутулясь и едва сдерживая вздох.