Кроме него, в тачанке находился Артур Ласманис. Через шею повязана темная косынка, на которой покоилась раненая рука. Глаза чекиста светились радостью:
— Ну, Мартыныч, не повстречал еще своего «шефа» полковника Айвазяна?
— Пока нет, — чуть улыбнулся Мартынов, шаря вокруг глазами и всматриваясь в беспорядочную толпу пленных. Впрочем, там уже отделяли офицеров от остальных, наводили кое-какой порядок.
Захар Манько, — он присутствовал здесь же, — перехватил взгляд Терентия Петровича и потому сказал:
— Не трудись, Петрович, полковника больше нет. Застрелился Айвазян… во-он там, недалеко от склада боеприпасов. Все-то на моих глазах произошло. Фигуру его я издалека заметил, сидел он на пеньке, с пистолетом, вроде как не в себе был. Ну, а я… того… кустами… чтобы прикладом огреть и связать. Чую, бормочет он песню, чи-то, стихи якись. Про даму, што ли, ну будто она в шелках вся. Я тут и крикнул: «Сдавайся, господин!» А он — возьми да и пулю в лоб… Так-то.
Мартынов слушал Захара хмуро, задумчиво. Наконец сказал:
— Стихи он, может, и любил. А душой все равно черствым оставался.
— Понятное дело! — подхватил Захар. — Буржуазных стишков начиташься, Пушкинов этих всяких, так рази ж душою подобреешь?..
Терентий Петрович снова провел ладонью по лицу, словно какая-то мысль не давала ему покоя. Он даже не обратил внимание на пронзительный взгляд Артура Яновича. А тот просто ждал — не даст ли Мартынов «отповедь» Захару. И, не дождавшись, сказал:
— Ты не прав, товарищ. Буржуазные стишки! Пушкины! Да Пушкин, если хочешь знать, прекрасный поэт, гордость наша. Наша… а не тех вон, — и Артур Янович скосил глаза на пленных офицеров…
Мартынов шел и старался думать, о чем говорил ему старый большевик Ласманис. Да, это так! Не раз приходилось видеть Мартынову, как в разгромленных петлюровских штабах, к примеру, висел на стене портрет Тараса Шевченко. И его пытались националисты сделать «своим». Дудки им!..
Мысли Мартынова были четкие, отформованные, железная убежденность пронизывала их.
А вот на сердце у него, как и прежде, лежало что-то тяжелое. «Почему?.. Отчего?» — он пытался проанализировать свое настроение или, точнее, состояние. Застучало в висках, заныло. Приближаясь к сараю, указанному ему Митькой Урюпиным, Мартынов не удержался и почти побежал к открытой двери…
Полумрак…
Тяжелый сырой воздух…
Худенькие плечи Никитки и его светлые затуманенные глаза он узнал сразу. Нескончаемая тоска, жалость, которую он не знал до сих пор, захлестнули Мартынова. Ни кровинки не было в лице мальчугана. Лишь темно-красная пена застыла, запеклась ниже губ, на подбородке.
Фельдшер Загоруйко, узнав Мартынова, встал и безвольно развел руками. Сказал, словно бы оправдываясь:
— Что уж тут поделать!.. Сильно они его, супостаты чертовы!
Никитка лежал на охапке сена. Мартынов присел рядом и стал гладить его холодеющую руку.
Внезапно мальчик тихо-тихо застонал, сознание вернулось к нему, и он узнал своего спутника, обогревшего его на степных дорогах.
Губы его хотели шевельнуться — и не могли.
Мартынов вздрогнул:
— Сынок… как же это?..
Он вынул из кармана платок, опрокинул на него флягу и осторожно, настолько осторожно, насколько были способны его огрубевшие за войну пальцы, провел платком по губам Никитки, по щекам. Тому, наконец, удалось просунуть язык, глаза смотрели на флягу. Левой рукой приподымая мальчику голову, Мартынов напоил его.
Никита улыбнулся.
— Что ты?.. Милый…
Мальчик чуть слышно проговорил:
— Кубанью пахнет… рекой…
Зубы Мартынова все глубже впивались в собственный кулак. В горле стоял ком, и от этого он, чекист и вояка, немало повидавший на своем пути, почти задыхался. Все же сглотнул ком и шепотом повторил свой вопрос:
— Как же так, сынок?..
— Я искал вас, дядь Терентий, верил, что побачимся. А они… беляки… схватили меня, пытали…
Терентий Петрович продолжал гладить руку Никитки и молчать — никакие слова не могли выразить сейчас его боли.
Неожиданно мальчик попросил его:
— Дядь Мартынов, расскажи мне про что-нибудь?
Терентий Петрович выпрямился, еще больше посуровел и, тяжело дыша, начал говорить. Сперва это была речь тихая, с придыханием и паузами, потом голос окреп. Мартынов говорил о том, какая прекрасная будет жизнь после того, как окончится война. Хлеба заполонят все поля, горячо задышат заводы, а веселые гудки паровозов станут разноситься далеко-далеко. И все это не сказка, все это непременно сбудется…
— А сказки вы знаете? — жалобно спросил Никитка.
— Какие? — удивился Мартынов.
— Ну… веселые. Может, побасенки якись?
Несколько минут Терентий Петрович тер лоб, затем, прикрыв ладонью глаза, начал: «Вот… слушай… Ехала деревня мимо мужика — лаяли ворота из-под собака́. Выбежала палка с теткою в руке», — он больше не мог сдержаться. Слезы, рыдание вырвалось из груди. И отцовская любовь к Никитке, и страшное напряжение всех последних дней и лет — все, все было в этих слезах.
Мальчик молчал, удивленно глядел на Терентия Петровича, потом сказал:
— Я-то им тоже устроил. Гранатой в них, в гадов… Дядь Мартынов! А может, тогда на дороге те же самые были? И полковник и остальные?
Эти слова он произнес с жаром, с прежней живостью. Мартынов обрадованно закивал:
— Конечно, они, сынок. А хоть и другие… одного же куста ягодки!
…Вечером хоронили погибших наших конармейцев.
Мартынов не подходил к могиле, он сидел поблизости, на бревне, с поникшей головой. Будто каменный. Даже троекратный залп, от которого взлетело воронье, не заставил его вздрогнуть или пошевелиться.
Потом зарывали могилу. На фанере, прибитой к столбу, писали имена. Писали красной краской, неровными буквами, иногда с ошибками…
А Мартынов, обхватив руками голову, думал лишь об одном, говорил себе одно и то же:
— Скольких людей потеряли! Неужто и Никитку еще?..
Затем встал, расправил складки под ремнем. «Может, выживет хлопчик? Он ведь нашенской породы, мужицкой».
В большой станице несколько суток стояла кавалерийская бригада. Было здесь шумно — конское ржание, стук копыт, оживленная возня возле походных кухонь. Впрочем, многие бойцы предпочитали то, что перепадало от сердобольных хозяюшек. Население же все больше и больше проникалось симпатиями к красным конникам: никого не трогали они, не обижали. Насчет этого существовал самый строгий приказ. Нарушителей ждала бы суровая кара. А уж беседы, комиссарское слово — без них ни дня!
…В штабе бригады у Василия Васильевича Пучкова сидела группа разведчиков. Из соседней комнаты, как это бывало частенько, слышался голос комбрига Иосифа Родионовича Апанасенко, любимец бригады в строгих тонах разговаривал с кем-то по телефону.
— Что же, дорогие товарищи, подведем некоторые итоги. — В голосе Пучкова, сквозь сухие официальные слова, проскальзывали теплые нотки и самая искренняя любовь ко всем храбрым, честнейшим людям, сидящим тут… Это они, их ценные сведения помогли уничтожить остатки деникинских банд, на помощь к которым уже двигались врангелевцы под командой генерала Улагая.
Пучков, как и ожидал Терентий Петрович, не очень одобрительно отозвался об его выдумке инсценировать собственную гибель в волнах Кубани.
— Полковник Айвазян, судя по всему, человек неглупый и осторожный… был. И, понятное дело, нужно стараться — я говорю не только Петровичу, но и остальным — проявлять больше выдумки, находчивости, сообразительности в подобных ситуациях, — так сказал Василий Васильевич Пучков.
При этом он хмурил свои выцветшие на солнце густые брови, теплая же интонация в голосе его не исчезала.
В целом работа Мартынова и остальных разведчиков получила вполне удовлетворительную оценку.
Один из разведчиков был даже представлен к награждению орденом Красного Знамени; остальным и Терентию Петровичу — благодарность командования.
Приказ был зачитан тут же.
Когда все поднялись, товарищ Пучков попросил Мартынова задержаться.
Василий Васильевич молчал. Хмурился. Барабанил пальцами по столу, затем стал как бы наводить порядок на нем, а стол и без того чистый: две-три бумажки лежали аккуратненько, в самом центре.
Наконец Пучков вздохнул:
— Ты вот что, Петрович. Ты не убивайся. Что ж тут поделать… жестокое время, братишка… А каратели, те, что издевались над безвинным мальчишкой, приговорены к высшей мере. Час назад мне сообщили из трибунала.
Мартынов поднялся:
— Все?.. Могу быть свободным?
— Иди, — тихо сказал Пучков.
…На улице пиликала гармошка. Отчаянно пиликала, взвизгивала. Мужские и женские голоса — десять-двенадцать по крайней мере — с присвистом пели:
Никанорова солома,
Никанорихина рожь.
Никанора нету дома —
Никанориху не трожь!
И-и-эх!.. И-эх!..
Вдали, за станицей, кудлато пылился шлях, по которому час назад увезли в город Никитку. «Врачи городские, они… того… все науки превзошли, не то что какой-нибудь фельдшер!» — Терентий Петрович упрямо цеплялся за эту мысль.
Голоса. Песни. Мартынов отвечал на приветствия знакомых. Иногда улыбался. Он шел как-то боком, необычной для него походкой. То ли встречных слишком много на улице, то ли инстинктивно получалось так, будто плечом отодвигает он всю горластую шумиху.
Не осуждал ее — с какой стати! Люди веселятся, это же хорошо! Вот только сам он участвовать во всем сейчас не мог. Ну, никак!..
У колодца догнал его Захар Манько. Видать, запыхался, догоняя:
— Расстреляли гадов, высшая мера им. Цэ катам за наши слезы, за кровь нашу… за тэ, що знущалысь над малэньким Никиткою.
…Терентий Петрович шел дальше.
Сквозь тальник голубым бруском сверкнула река. Мартынов уселся на невысоком кубанском берегу и стал глядеть на воду, повторяющую все оттенки безмятежно спокойного неба. Так прошло часа полтора.
Он внезапно подумал над словами «высшая мера». В них, кроме того, о чем говорил Пучков и оставшийся где-то позади Захар Манько, имелся еще и иной смысл.