Высшая мера — страница 100 из 122

Потом она поднялась и, взяв спички, ушла в амбулаторию. Вернулась с пузырьком спирта.

— Разведи, — прошептала, — или… как хочешь…

Сергей суетливо развел спирт водой, разлил — как раз две граненые стограммовые рюмки. Молча, без тоста, без пожеланий, выпили.

— Ты уж п-прости меня, Настена, — вполголоса, после долгой паузы заговорил Сергей, донцем пустой рюмки водя по скатерти, словно что-то затирая. — У меня д-десять дней отпуска… П-потом, может, навсегда р-развяжу тебе руки: очень жестокая война идет… Д-давай, Настуся, сломаем себя хотя бы н-на эти десять дней. Люблю я тебя — в этом мое несчастье. М-минувшие пять месяцев самыми тяжелыми были в моей жизни. Не из-за боев и отступлений, нет… П-поверь, в свой судный час на фронте мужчина думает о женщинах возвышенно и трогательно.

Постепенно он успокаивался, уверялся: все будет хорошо. Когда Настя сказала: «Родная, да не твоя… Не подходи…» — на нервах, на воле его словно ржавые обручи полопались, и он потерял самообладание, показалось: жизнь рассыпается, как клепка рассохшейся бочки.

Сейчас Сергей пытался набить новые обручи, пытался спасти свои надежды.

— Не все мы и не всегда — жеребцы. Когда огонь и железо грозят человеку, тогда он достает из тайников д-души своей самое сокровенное, самое дорогое и может поднять его на людское обозрение как знамя: открыто, гордо, с-самоотверженно. Не место там низменному, даже если оно у него когда-то и было…

— Ты прекрасно говоришь, Сережа. — Наверное, после выпитого голос у Насти окреп. — Только слова твои не дружат с поступками… Ты как-то говорил о тысячелетиях культуры взаимоотношений мужчины и женщины. Вчера Костя рассказывал мне о цезарях Древнего Рима. Юлий Цезарь знал, к примеру, что жена изменяет ему, но заявил: жена Цезаря — вне подозрений! Это чтобы оградить и ее, и собственное имя от сплетен. Божественный Август, когда собирался к жене, то набрасывал конспект беседы с нею. Пустых, обижающих слов остерегался. Цезари, Сережа, жили две тысячи лет назад. Тебе не хватило, Сережа, двух тысячелетий, чтобы стать выше их? Не надо, не оправдывайся! — остановила она его порыв. — Когда лед тонок и трещит, нужно скорее к берегу двигаться. Давай вернемся к берегу, Сережа. — Она впервые подняла на него усталые грустные глаза. — Надоело барахтаться и тонуть… Ладно бы на глубоком! В луже ведь тонем.

Сергей смотрел на Настю, и она не отводила затененных ресницами глаз.

— Может, для тебя все это… л-лужа, Настуся. И тебе кажется, что мы б-барахтаемся в ней. А под м-моим льдом — океан. По-разному у нас здесь, — он тронул сердце, — бьется. Я н-не могу без тебя. Не могу! Я шел, шел к тебе, к тебе к одной. Ты м-мой берег, моя земля… Если не можешь отозваться, то хоть п-пойми. Пойми, Настена!

Она зябко ежилась, кутаясь в платок, подбородок упирался в грудь, и Сергей видел нитку пробора в ее темно-рыжих, с красноватым завитком волосах, видел курчавинку ее темных бровей, сдвинутых над глазами, видел горячие, жадные до поцелуев губы, которые она покусывала, отчего они становились еще ярче и еще желаннее.

Говорят, счастье — как здоровье: если его не замечаешь — оно есть. Почти год жил он с Настей — и не замечал своего счастья. Было оно для него естественным, как дыхание. И самонадеянно верил: так всегда будет! И не заметил, как солнышко его стало потихоньку остывать и превратилось в луну — холодный спутник его ночных разглагольствований.

И вот Сергей снова перед ней. Изменила ли его война? Ранен, контужен. В госпитале у него было время для размышлений: о себе, о Насте, о жизни вообще. Думая о себе, он невольно соглашался с мыслью, посещавшей его уже не раз: что-то у него не так, что-то главное им упущено. Знал он много, но накопил, в сущности, мало, знания неглубоки, не солидны и напоминают скорее энциклопедический обзор, нахватанность самоучки.

Думая о Насте, приходил к простому, как дважды два, решению: подобно большинству женщин, ей нужен муж, мужчина, который бы нравился, который бы любил, а кем он будет — философом, посланником или школьным военруком, — не имеет значения. Прежде он забывал, что она сначала женщина, а уж потом невольная жертва его прожектерских рассуждений.

Сергей подошел к жене, осторожно, но крепко и решительно взял ее выше локтей, поднял. Тоскующе и с мольбой посмотрел в ее лицо, которое она чуть-чуть отвернула.

— Настена… р-родная… З-забудем все…

Настя, смиряясь и давя вздох, отстранилась от него и, взбив вторую подушку, положила ее рядом со своей…

Спал или не спал Сергей? Наверное, все же уснул.

Насти уже не было. В дверной проем увидел, что она хлопотала на кухоньке — живая, радостная. Сергей довольно и в то же время снисходительно усмехнулся: «Много ли женщине надо! Одна ноченька в объятиях мужа!..»

Сбросил ноги на половичок, надернул свои командирские бриджи. С боровка достал теплые вязаные носки — и тотчас вспомнилась тетя Васса, подарившая их. Все вспомнилось! Собственный выстрел в собственную ступню, госпиталь, тетя Васса, ее муж и ее сыновья, и как она стояла у калитки, провожая его, Сергея, скорбными заплаканными глазами…

Сергей разозлился: «К черту! Хватит! Раз и навсегда — хватит! В конце концов, в госпиталь я попал не как самострел, меня еще и контузило… Хватит! К черту! От живого больше пользы, чем от мертвого. Польза, которую я могу принести, заслонит и оправдает меня перед… перед собственной совестью. Оправдает! А пока — хватит. Достаточно!»

Надел носки. Отдернул с оконца занавеску. Восход подсветил с исподу мелкоперистое облако, и оно забронзовело, как чешуя сазана. В неподвижном морозном воздухе стояли печные дымы, окрашенные розовым. «Мама родная, как хорошо-то! Как хорошо!.. Живи, Стольников, пока живется. У тебя такая замечательная жена, у тебя сынище… Живи! А остальное — время излечит и рассудит…» Успокаивал себя, утешал, а в глубине души проклевывалось шепотком: «Врешь, от собственной совести ни на каком чердаке не спрячешься!»

В бриджах и белой исподней рубахе вышел в кухоньку. Обнял Настю, и она доверчиво, радостно прижалась к нему, чуточку оттопыривая руки, испачканные мукой. Лицо вспыхнуло румянцем, и Сергею подумалось: какая она, в сущности, еще юная и непосредственная! Прелестная у него жена!

Взвизгнула на железных, морозом накаленных петлях дверь в сенцах. Порог переступила Леся, опираясь на такой же, как у Сергея, казенный посошок. Остановилась растерянно у притолоки, увидев полуодетого, худого, но очень симпатичного мужчину, пристально разглядывавшего ее. Взглядом — с него на Настю, с нее на Сергея. И вдруг жарко, до слез покраснела. Бог знает что она подумала, и потому Настя торопливо сказала:

— Знакомься, Леся, это мой муж Сергей… Ты на перевязку? Я сейчас…

Настя суетливо помыла руки под умывальником, взяла белый халат, и они ушли в амбулаторию.

Минут через пятнадцать Настя вернулась.

— Кто такая? Та самая, о к-которой рассказывала?

— Да. У вас ранения схожие…

— Схожие? — У Сергея натянулись нервы.

— Ну в ступню. Только у нее — осколком…

Сергей, успокаиваясь, ругал себя: «Ну что это ты, Стольников, на самом-то деле!..» Вслух, улыбаясь, сказал:

— Красивая девушка. Но не лучше тебя!

— Чем же я лучше?

— Даже… т-трудно сказать. Возле тебя я всегда ну как возле огня… И хочется погреться, а — обжигает. Твои г-глаза… какие-то с сумасшедшинкой, с огнем, что ли. А у нее… Мне кажется, у нее они всегда и всем улыбаются. Обычно серые глаза строги, а у нее — доверчивые, незащищенные. Т-трудно ей будет в жизни. Доверчивая, похоже, очень…

«Еще надо рассудить, кто из нас доверчивее, — подумала Настя, раскатывая тесто на пельмени. — Скорее — я. Иль, может, прав он: я и впрямь — с сумасшедшинкой. Неоглядчивая». — Вспомнила слова Леси, сказанные о Сергее во время перевязки: «Он у тебя, знаешь, — не пройдешь мимо, обязательно ж обернешься… Я рада за тебя, Настусенька. И давай же ж больше не будем, не будемо, а, Настусенька? А?» Настя не сразу согласилась, мысленно перенесясь к далеким дням… Нет, сильно, по-настоящему она по-прежнему любила лишь Артура. А Сергей… К Сергею она привыкла, он ей нравился. Нравился, но — не более. Если же вспомнить лес, нацеленное на нее ружье, то, как вчера кинулся душить… Нет-нет, такое трудно и забыть, и простить. Хотя, конечно, и его понять можно. Нужно ей было писать те письма! Сентиментальная дурочка. Не далее, как вчерашним вечером, тоже писала, и снова о нем, об Артуре:

Ум говорит, что ты мелок, изменчив,

Ум говорит, ты в любви беззастенчив.

Ты, мол, не станешь лучше, иначе…

Сердце мое, зачем же ты плачешь?!

«Боже мой, куда я его сунула?» — заволновалась Настя и обрадовалась, когда захныкал проснувшийся сын. Сергей взял малыша на руки, улюлюкал, чмокал ему, прохаживаясь по комнате и чуть припадая на ногу. Настя нашла злополучный тетрадный листок с четверостишием, скомкала и сунула в горящую плиту: «С меня достаточно! У нас с Сережей теперь, кажется, все хорошо. Я никогда не дам ему повода для подозрений. Он, наверно, лучше меня. Если я его не понимаю, так моя в том вина…» Она, присев перед плитой, смотрела, как обугливалась, а потом ярко вспыхнула, свертываясь, бумага.

— Останется хромой?

Настя вздрогнула от неожиданного вопроса. Сергей стоял над ней и тоже смотрел на догоравший листок.

— О чем ты, Сережа? — У Насти охрип голос, и она невольно потерла горло рукой.

Сергей понял ее движение по-своему. Склонился, поцеловал ниже горячего уха:

— Прости… Всю жизнь казниться буду… Я о Лесе, Настусь: останется хромоножкой?

Настя успокоилась, с укором подумала: «Зачем ему эта Леся?»

— Не останется, но модельные туфли не сможет носить.

— Это ерунда!

А чуть позже — началось! Влетела Евдокия Павловна, повисла на шее брата, расплакалась.

— Ну, ч-что ты, ч-что ты, сеструха! Живой же, п-почти целый…

— Да от радости я, братуньчик, от радости!..