Максу Мольтке обрадовался без притворства. Расчувствовался, развспоминался, звал пообедать вместе… Макс отговорился. Единственное, что он сделал по его просьбе, это своей лейтц-камерой фотографировал свежеиспеченного комроты во время отсчета и расстрела крестьян. «Не забудь, Макс, пришли фотографии. В долгу не останусь…»
Гудериан прервал его мысли: каковы планы у художника?
— Я хочу побывать в боевых порядках наступающих. Хочу побывать в боевых операциях…
— Понюхать, как говорится, пороху? Похвально, капитан!
— Я ведь не только художник, но и офицер пропаганды… На этой карте, господин генерал, я вижу название села — Ясная Поляна. Не связано ли оно с именем русского писателя графа Толстого?
— Связано. Это его усадьба. — Гудериан подошел к карте. — Сейчас в Ясной Поляне наш передовой командный пункт. Желаете побывать, посмотреть? Ничего интересного: примитивный двухэтажный дом, множество сараев. Впрочем, я не отговариваю вас, нет. Сам заражен вроде вас недугом любопытства. Но Ясная Поляна меня разочаровала. Примитив! Надеюсь, Москва даст нашей любознательности больше эмоциональной пищи. О музеях Парижа я вспоминаю с благоговейным трепетом, да-да, с благоговейным, Максимилиан.
Гудериан вызвал адъютанта и приказал обеспечить художника автомобилем.
Макс выехал в Ясную Поляну.
Спустившись с широких выметенных ступеней крыльца, Макс поднял меховой воротник шинели: в штабе тепло и душно, а тут — морозное пекло. Поставил возле сапога свой фибровый чемодан и, не снимая перчаток, затискал руки в карманы. Обернувшись, с интересом посмотрел на двухэтажное здание школы. Говорят, ее в свое время основал граф Лев Толстой. Теперь здесь передовой командный пункт танковой армии и штаб механизированного полка СС «Великая Германия». И не школьники снуют туда-сюда, а офицеры и солдаты.
В небольшом отдалении, как обугленные столбы, торчат длинные стволы крупнокалиберных зениток. Где-то за дальней околицей тяжко, осадисто бухают дальнобойные орудия. Распятые жерла зениток точно бы следят за пролетом чудовищно тяжелых снарядов. Когда они пролетают, кажется, что за серой овчиной туч срабатывает вдруг аварийный клапан парового котла, выпуская резкий затухающий свист.
Орудия обстреливают Тулу.
Прямо перед фасадом школы, под деревом, две свеженасыпанные могилы с березовыми крестами. Сколоченные в тепле кресты обросли инеем, точно шерстью. На более высоком кресте ветер раскачивает каску с накрашенным белым орлом, оборванный ремешок хлещет по перекладине креста. Тут закопаны два офицера, убитые при налете русских штурмовиков.
По недальнему сугробистому косогору растянулось село. Ни одного дымка над соломенными крышами. Как вымерло. Живыми кажутся лишь два трупа на виселице, их раскачивает ветер. Вчера ветра почти не было, и когда Макс проходил мимо них, то повешенные лишь легонько вращались вокруг своей оси. «Дразниться изволят! — хохотнув, сказал русский князь Святополк-Мирский, сопровождавший Макса. — Языки нам показывают! Я изучал анатомию, но сроду не думал, что человеческий язык может быть таким длинным… Вы не находите, господин капитан?..»
«У тебя, князь, и без петли язык длиннее обычного! — мысленно отозвался Макс. — Интересно, как он владеет родным языком? Немецким — почти без акцента…» Сорокапятилетний князь был не по возрасту фатоват и болтлив. Через десять минут знакомства Макс знал о нем почти все. И то, что он на короткой ноге со многими влиятельными людьми в Берлине. И то, что он сын министра внутренних дел царя Николая Второго. И то, что это именно к его отцу-министру в начале девятисотых годов обратился бывший хозяин этой усадьбы граф Толстой, ходатайствуя об освобождении писателя Горького из тюрьмы. И то, что они, Мирские, были либералами. И многое-многое другое узнал Макс. Если же князь Василий прерывал словоизвержение, то тут же принимался напевать какой-то пошленький мотивчик. Видимо, ему показалось, будто Макс прислушивается к напеву, и он с не княжеской готовностью объяснил: «Это мотив из оперетты «Иванов Павел». В канун первой мировой войны она пользовалась у нас в России шикарным успехом…» Похоже, время для князя остановилось на рубеже четырнадцатого года, когда он был семнадцати-восемнадцатилетним юношей, даже умственно он, казалось, остался замороженным на том рубеже. Пожилая сотрудница, водившая их по музею Толстого, кривилась и чуть не плевалась, слушая его словоблудие. А когда он отошел, обронила по-французски: «Не Святополк-Мирский, а Святополк Окаянный!» Что это значит, спросил у нее Макс. «Так прозвали старшего сына киевского князя Владимира Святославовича. Чтобы овладеть всем наследством, он убил троих своих братьев — Бориса, Глеба и Святослава». — «Когда это было?» — «Почти тысячу лет назад. Вероятно, минувшая тысяча лет мало что дала человечеству в нравственном развитии». Женщина недвусмысленно посмотрела на Макса, на князя да еще рукой повела: дескать, полюбуйтесь!
Любоваться было нечем. Как и на Гудериана, музей-усадьба не произвела на Макса особого впечатления. Обычное барское гнездо, о каких много читалось у русских классиков, у того же Толстого. Гнездо к тому же порядком загаженное. Почти все комнаты музея и подсобные помещения занял полковой лазарет. Он набит изувеченными солдатами. Раненые лежат и на койках, и прямо на полу поверх охапок соломы. А целая гора обледенелых трупов высится около могилы Толстого в лесу, там их хоронят. И это больше всего возмущает сотрудницу музея, «Lästerung! Lästerung!»[20] — восклицала она, не обращая внимания на грозно-панические знаки князя. По-немецки женщина, казалось, только это слово и знала…
Макс передернулся так, что лопатки его под шинелью крутнулись, как две большие шестерни. Не оттого, что вспомнил захоронение солдат возле могилы Толстого. Ему вспомнилась другая жанровая картинка. В одной из комнат второго этажа музея стояли четыре металлические койки. На ближней лежал труп танкиста с забинтованными руками и лицом. На бинтах ржаво запеклась кровь, рот застыл в предсмертном оскале. Из синих десен торчали, казалось, необыкновенно длинные зубы. На второй, положив, как березовое полено, загипсованную ногу на соседнюю койку, хлебал из зеленого плоского котелка пехотинец. На следующей солдат, сняв с себя грязную нательную рубаху, положил ее на железное изголовье и стукал по толстым серым рубцам сапожным молотком. Слышался тихий треск, а на месте ударов оставались красные кляксы. За стеклом приоткрытой балконной двери виднелся еще один раненый; сидя на корточках, он, напрягаясь, подавал советы:
— Вальтер, сыпни пару горстей Фрицу в котелок! Он соскучился по мясному…
— Ты бы лучше дверь прикрыл, поносное брюхо! — хмуро отозвался тот, что хлебал. — Холод собачий, да и не продохнешь после тебя. — Увидев заглянувшего Макса, он опустил котелок и пытался встать. Макс круто повернул назад, услышав вслед: — Господин капитан, прикажите убрать! Еще вчера умер…
Спускаясь по лестнице, Макс дико поеживался, будто по его спине уже шуровали полчища голодных тварей. Князь Василий, похохатывая, успокаивал:
— Это временное явление, господин капитан! Когда армия топчется на месте, она обрастает вшами. В штабе говорят, что скоро мы снова начнем наступать…
Странно было слышать от русского: «Мы снова начнем наступать». Он вообще несколько странен, этот князь.
— Вы готовы, господин художник? — Рядом остановился связной офицер в звании старшего лейтенанта. — Едемте.
Через час Макс был в штабе 24-го танкового корпуса. Оттуда его переправили в 17-ю дивизию, а уж там проще простого разыскать батальон Вилли Штамма. Именно с танкистами Вильгельма хотелось Максу побывать в своем первом бою. Дивизия была лучшей в армии, батальон — лучшим в дивизии.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Едва вышли из кабинета первый член Военного совета фронта Булганин и начальник штаба Соколовский, как раздался мягкий, приглушенный звонок по линии высокочастотной связи. Жуков понял: звонят из Ставки Верховного Главнокомандования. Он поднял трубку и услышал знакомый голос. Поздоровавшись, секретарь Сталина Поскребышев со своей обычной сдержанной значительностью сказал:
— С вами будет говорить товарищ Сталин…
И на время в трубке воцарилось такое молчание, будто из нее выкачали не только звук, но и воздух. Видимо, Сталина в ту минуту не оказалось возле телефонного столика. Любивший прохаживаться, он, возможно, был сейчас в противоположном конце кабинета, и когда Поскребышев, приоткрыв дверь, доложил, что на проводе командующий Западным фронтом Жуков, Верховный на секунду приостановился, пыхнул дымком трубки и неторопливо повернул в обратную сторону, неслышно ступая по ковровой дорожке. И если в кабинете сидели члены Политбюро или Ставки, то они замолкали и с тревогой провожали глазами мелкорослую, с покатыми плечами фигуру вождя. Пытались угадать, как и о чем Сталин будет говорить с тем, кто командует ныне войсками в критической, кризисной точке войны — на ближних подступах к Москве. Но по рябоватому, с нездоровой белизной лицу Верховного было трудно понять, о чем он думает, лицо казалось совершенно бесстрастным. Лиши его этой загадочности, и оно, возможно, разочарует обыденностью.
О чем он намерен спросить? Или приказать? Порадовать нечем. Нечем! Немцы начали второй этап наступления на Москву.
Прижимая трубку к уху, Жуков косит глазом на разостланную по столу карту. Рукой начальника оперативного отдела штаба фронта генерал-лейтенанта Маландина только что нанесены свежие данные. Но они есть и на картах Генштаба, потому что в нынешней обстановке нет нужды передавать сведения даже по телефону: сюда, в подмосковное Перхушково, где разместился штаб фронта, то и дело наезжают за уточнениями оперативники маршала Шапошникова: от Генштаба до Перхушково — меньше часа езды. И конечно же Верховный знает, что оборона повсюду трещит под напором немецких танков, трещит, а порой и рвется. Зловещая синяя стрела на карте показывает, что танковая армия Гудериана прорвала под Тулой оборону 50-й армии и, обходя гор