Его голубая мечта исполнилась: он участвует в ночной танковой атаке. Причем атака сверхнеобычная. Психическая! На сумасшедшей скорости! С включенными фарами! С раздирающим душу воем сирен!
Господи всемогущий, если ты есть, спаси наши души грешные, если таковые имеются! Фунтовую свечку поставлю во славу твою! Не дай сгинуть в этом стальном гробу, в этой ночной степи, среди этих ополоумевших, перепившихся танкистов. Наивный болван Рихтер, ты думал, что они орали и аплодировали тебе, твоей пламенной речи. Хотя выступал ты и впрямь неплохо, честное слово, неплохо! Но Вилли, влезая в танк, ржал: «Гы-гы, не задавайся, земляк! Я приказал выдать им тройную порцию шнапса. Город приказано взять любой ценой…»
Танк перескакивает воронки, мечется, маневрирует, тормозит, стреляет, содрогается, дискомфорт — прежний, но мало-помалу Макс начинает приходить в себя. Начинает отличать скрежещущий грохот гусеницы за правым бортом от завывания кардана слева, под стальным кожухом, похожим на перевернутое корыто, кошачий вопль сирены над головой — от злого натужного рева мотора сзади, металлические, резкие хлопки танковой пушки — от взрывов вражеских снарядов.
Он вцепляется руками в металлический кругляш сиденья и притискивается бровями к холодному каучуку надглазника: что там, за броней? Козла за титьки скорее ухватишь, чем что-то увидишь! Штормит, швыряет! То вдруг ноги задираются выше головы и ребра вжимаются в спинку сиденья, то вдруг — нырок, зад съезжает и грудь натыкается на затыльник и рукоять пулемета, нос расплющивается о броню, грозя приморозиться… То сам вдруг прянешь от щели, ослепленный всплеском огня перед танком. А это долбануло прямым попаданием! Снаряд срикошетил, танк очумело остановился, в лицо брызнуло стальной окалиной. В танке будто дюжину половиков вытряхнули — пыль столбом и клубом. Откуда ее столько взялось?!
Танк несется дальше, а Макс слышит в наушниках, как ругается и кашляет от пыли и пороховых газов Вилли, казалось бы привыкший к своей собачьей службе.
— Алло, баталист! Жив? Лезь ко мне! Там ты ни черта не увидишь!..
Со своего переднего сиденья Макс, цепляясь за что попало, лезет в башню. При толчке почти сел на плечи согнувшегося над рацией радиста, потом поймал за талию башнера. Наконец втиснулся рядом с Вильгельмом. Ухватившись за скобу, вжал макушку в купол командирской башенки, прильнул к одной щели, к другой, к передней, к боковым, к задней.
Вот это уже другое дело! За считанные секунды увидишь ого сколько!
Танки стригут темноту фарами, густым развернутым строем мчат по снежной равнине. За ними несутся бронетранспортеры с пехотой. Притормозит на мгновение танк, и вокруг его пушечного жерла вспыхивает бело-золотистый нимб: «Б-бах!» Летит снаряд куда-то вперед, к городу, который приказано взять любой ценой. И в ответ летят снаряды. Рвутся между машин — красиво, эффектно. Один брызнул огнем по броне соседнего танка, желто-пегого, как леопард. Он только-только прибыл из Африки, не успел перекраситься. Вспыхнул неправдоподобным костром. Неужели так может гореть железо?! Сдетонировал боекомплект, и многотонная башня, подскочив, откатилась в сторону, как легкая пробковая каскетка. Споткнулся, завертелся на месте еще один танк. Умирал по-звериному: дергался, рычал, царапал мерзлую землю уцелевшей гусеницей. По снегу, как кровь, расползалось черное пятно масла. Агонировала несбитая фара.
«А что, если следующий снаряд — в нас?» — в ужасе думает Макс.
Вильгельм суется лицом в ухо:
— Колоссально?!
— Очень! — Макс проворно лезет на свое место перед лобовым пулеметом: там пониже, там — безопаснее. Будь проклят час, когда он надумал пойти в эту атаку! От тех ширкающих впереди, как бы отсыревших спичек в своих машинах танкисты горят как тряпичные куклы, лишь пепел, зубы да оплавившиеся ордена остаются…
Макс просыпается и ошалелыми, перепуганными глазами смотрит на Вильгельма, тот стоит над ним и трясет за плечо:
— Тебе, черт побери, нельзя много пить! Мычишь, дергаешься… Послушай, что творится!
Где-то близко шел бой. Не на самой станции, но где-то около.
Макс одевался, не в силах отряхнуться от кошмарного сновидения. Голова пылала и трещала от боли, будто в нее накачивали горячий пар. Почти каждую ночь снилась ему та «психическая» ночная атака, которая, как сказал Вилли, успешно захлебнулась.
— Давай в танк! — скомандовал Вилли, защелкивая поверх русского ватника ремень с кобурой. — Там надежнее… Нас зажимают…
Торопясь вслед за Вилли, увидел в кухоньке хозяйку дома. Молчаливая, угрюмая, за время их постоя она, кажется, не произнесла ни слова. При свете коптилки сидела на длинной низкой скамье: вялые сырые губы, вялые раздвинутые коленки, на которых вяло лежали большие красные руки. А глаза, ух какие у нее были сверлящие, ненавидящие глаза исподлобья! Вилли, верно, не увидел их, а то бы, пожалуй, пристукнул ее.
На улице было еще темно. Лицо секануло ветром, поземкой. Бой слышался слева и справа, в ближних деревнях. Вот тебе и раз! А ждали русских в лоб, вдоль железной дороги со стороны Серпухова. И дорогу взорвали, и орудий там чертову уйму понавтыкали, и танки там с пехотой круглосуточно вострили уши, ибо то и дело оттуда стрелял советский бронепоезд, который артиллеристам никак не удавалось накрыть…
Надрывались в брехе переполошенные собаки. Слышались команды. Бежали куда-то солдаты, громко топая сапогами. Проносились мотоциклы. Рявкали где-то, разворачиваясь, трогаясь, танки. За воротами сугробом белел танк Вильгельма, нетерпеливо постреливал выхлопом.
Оскальзываясь на броне, Макс добрался до переднего квадратного люка и, пружиня на руках, спустился в тьму танка. Как в могилу. Втащил за собой свой фибровый чемоданчик, с которым нигде не расставался. Осторожно опустил над собой тяжелую крышку люка и плюхнулся на дерматин сиденья. Весь экипаж был уже на местах, и Вилли по внешней связи с кем-то нервно переговаривался.
Склонившись вниз, к Максу, Вилли с непонятным злорадством сказал:
— Ты знаешь, кто против нас? Танковый полк Табакова, усиленный пехотой! Старый знакомый! Помнишь Ольшаны? Вот живучий!
Он опять включился во внешнюю связь. Отдавал распоряжения своим командирам рот. Взвод танков — к Улыбино, роту — к Петяшево. Остальным оседлать дороги, идущие к этим селениям, и замаскироваться близ вокзала. Он все-таки не исключал удара противника и вдоль железной дороги.
Вильгельм приказал заглушить мотор. Механик повернул ключ зажигания, и двигатель, всхлипнув, замолк. Механик отдыхающе откинулся на спинку сиденья, фосфоресцирующие стрелки приборов мертвенно освещали его руки, лежавшие на рычагах управления. Трещала, попискивала за спиной Макса рация. Вильгельм высунулся наружу. Вслушивался в предрассветную мглу. Казалось, через некую сетку или решето он пропускал далекую трескотню пулеметов и автоматов, разрывы гранат и снарядов, ловил иные звуки, чтобы отделить их и сделать важный для себя вывод. В такие вот минуты и в минуты боя он нравился Максу больше всего: хищно сжавшийся, дерзкий, находчивый. В душу к нему сейчас не лезь. А сунешься — шишек набьешь, как в темном подвале с тысячью подпорок.
В минуты отдыха, покоя Вилли, наоборот, кажется слишком легкомысленным и даже вульгарным. Только Вилли может додуматься рисовать в башне кружочки, каждый кружок — новая женщина, с которой переспал. Крестиками он вел счет уничтоженным вражеским танкам и орудиям. Женщин было больше. В день приезда Макса он пьянствовал, по его словам, чуть ли не с сотой. Откуда он ее притащил, сам бог не знал. Хвастал, что это русская учительница. У девицы была козья мордочка с маленьким ртом и узкими щечками, глаза пестрые, бесстыжие. Водку хлестала наравне с Вилли, а в кровати, ржал Вилли, подобна танку, мчащемуся по пересеченной местности.
Пожалуй, прав был тот немецкий мыслитель, когда сказал, будто из всех окружающих нас соблазнов половые — самые сильные и опасные. Люди, подобные Вилли, покоряются им охотнее всего. Представься ему возможность, он непременно окружит себя дюжиной официальных наложниц. И двумя дюжинами — неофициальных. Все в нем несколько парадоксально и в то же время объяснимо. Вилли не жалуется на аппетит, аппетит у него всегда шире рта, но обнаженным напоминает петуха, у которого два гарема кур: мосласт, худобист… Чашки на коленях — как у старой клячи: плоские, огромные. Но мужская суть, право, не больше наперстка.
Глядя на него, Макс не раз отмечал для себя, что такие, как Вилли, встречаются довольно часто. Люди чувственного ширпотреба. Верно, это о них говорил Гёте: «Немцы жаждут чувств. Но чем более пошлы эти чувства, тем они им приятнее». Великий немец недолюбливал соотечественников. И, верно, прав доктор Геббельс, оберегающий нацию от его произведений. Зачем уязвлять самолюбие тысяч, миллионов Вилли!
Макс вставляет ленту в пулемет, трогает обнаженным пальцем спуск — металл обжигает. Приник к смотровой щели. Горбятся, горбятся повсюду белые избы. Точно удрученные чем-то. Чужие избы, чужие снега. Зачем ты здесь, Макс? Над всем — пустыня неба и белый выщербок месяца. Отчего-то идут на язык слащаво-сентиментальные строки Энзлина:
Милый месяц, ты плывешь так тихо,
Плывешь ты так тихо, милый месяц, —
Милый месяц, плывешь ты тихо!..
Поднимается рассвет. Он малокровный, чахоточный, словно долго болевший человек.
Что сулит новый день?
С того дня, как на станцию ворвались немцы, Колька не проверял в лесу свои петли, поставленные на зайцев, — запрещалось ходить дальше околицы. Но тут голодуха поджала. Жившие у них солдаты переловили и слопали всех кур, а поросенка и корову куда-то увели. Осталось полведра картошки на всех гавриков — мать да четверо младших. И Колька решил проверить петли. Да и фашистам сегодня не до таких пацанов, как он: с ночи пушечная да пулеметная пальба слышна и возле Улыбино, и возле Петяшево, и дальше, дальше. Мечутся фрицы по улицам, как блоха в штанах, палят из пушек то в одну сторону, то в другую. Ну а Колька ящеркой от куста к кусту на поляне, от кустика к кусточку, а там и лес — только и видели Кольку.