Папаша, Шмидт сидел в глубоком кресле в мягкой полосатой пижаме, с влажными редкими волосами на широком темени. Круглые роговые очки скрашивали его мясистое лицо с толстым носом. Забросив ногу на ногу, он читал свежий номер «Фелькишер беобахтер», читал не очень проворно, полз коротким пальцем со строчки на строчку. Из-под вздернутой штанины выглядывали розовые фланелевые кальсоны, заправленные в клетчатые шерстяные носки, подштопанные на пятках. На кончиках пальцев покачивался войлочный расшлепанный тапок.
В доме его — тишина, покой, уют. Сытость. Крепкая, надежная сытость: к запахам жарящейся на кухне ветчины прибавились запахи лукового салата, горячего кофе. Эти запахи надоумили Макса взглянуть на меню в рамочке, висевшей возле кухонной двери: рукой фрау Марты там были вписаны на ужин сосиски и простокваша. Значит, гостя здесь ждали, если нарушено меню, скрупулезно составляемое Хельгиной матерью на каждый день.
Шмидту вдруг весело стало, и он расхохотался:
— Слушай, Марта, что говорил Фридрих Великий: «Богатые жиды более любят наличные деньги, нежели синагоги…» Га-га-га!
Увидев Макса, тяжело поднялся, вскинув руку в партийном приветствии, за очками блеснули глаза.
«Как два новеньких пфеннига! — мгновенно сравнил Макс. — Сейчас скажет о предполагаемом приезде русского министра. Или нет?»
— Рад, рад за тебя, дорогой! — произнес тот без обиняков. — Все мы рады. Да. Вот так. И — согласны! Благословляем. Да. Фюрер не ошибся в тебе.
В груди Макса словно бы высокие волны стали биться, какие бьют о берег, когда по реке пройдет пароход. Не верилось, что все свершилось так быстро и обыденно, не дав ему насладиться праздничным фейерверком сбывающейся мечты. Волнение настолько быстро погасло, что, когда из кухни вышла фрау Марта и тоже поздравила Макса с успехом, он довольно равнодушно отнесся к ее бесцветным словам.
«Черт побери, неужто у них при помолвке кровь не играла?! — Макс обиженно смотрел то на отца девушки, то на мать. — А впрочем, все возможно. Чем прельстил эту красавицу увалень с лицом как задница?» Макс сидел хмурый, как неузнанный принц.
Выручила Хельга. Едва она вышла из своей комнаты, переодетая в белое шерстяное платье, облегавшее грудь, узкую талию и крепкие бедра, как у него отмякло сердце. Она села на подлокотник его кресла и в упор глянула ему в глаза, словно спрашивая, хороша ли в этом наряде. Конечно же хороша!
Папаша Шмидт скрылся за газетой, и Хельга, щекой коснувшись Максовой щеки, вскочила и стала проворно помогать матери накрывать стол. Сервировка давалась ей легко, каждая тарелочка, вилка и нож ложились на свое место на крахмальной скатерти и больше не передвигались.
Папаша Шмидт вновь отложил газету, снял очки и, потирая ладони, сказал:
— Есть уважительная причина бутылочку набок положить! Да. Бургундского. Так вот. А ты молодец, Макс! Да. Выпьем за удачу!.. Ну а жить?.. Нет? Правильно, в любом деле должна быть самостоятельность…
Ужинали молча. Макс впервые видел, как жадно ест папаша Шмидт. Фрау Марта часто уходила на кухню за новыми закусками, едва прикасалась к еде. Макс и Хельга лишь для виду ковырялись в своих тарелках. Впервые он сидел с ней в такой близости, касаясь девушки локтями и коленками… Вино они выпили. Оно помогло Максу оценить хлебосольство будущих тестя и тещи, доброжелательнее отнестись к просьбе папаши Шмидта, когда тот попросил рассказать о фюрере: как он выглядел, что говорил? Поощряя Макса на красноречие, подвинул к нему бутылку «козел-пива».
— Да-да, Макс, пожалуйста! — кивнула несколько раз фрау Марта и с нетерпением уставилась на него выразительными (вот они чьи у Хельги!) глазами. — Он такой же, как в кино и на открытках?
«Что ж, видимо, фюрер сейчас действительно популярнее Иисуса Христа!» Перед внутренним взором Макса вновь (в который уже раз!) возник переполненный зал Мюнхенского Дома искусств, его светлые стены, увешанные картинами участников выставки. Перед глазами опять — сцена, опять — тысячегорлое «Хайль Гитлер!», «Хайль!», «Хайль», «Зиг хайль!», когда из боковой двери появился и быстрой походкой прошел к рампе фюрер, чуть сутуловатый, в темном, с коричневым отливом костюме, с круглым партийным значком на френче. Заложив руки за спину и несколько склонив голову, с тщательным пробором в черных волосах, он терпеливо ждал конца оваций. А потом начал говорить, сперва глуховато, даже монотонно, как бы для себя одного, но постепенно голос его раскалялся, слова стали сопровождаться резкими жестами. Необычайно богатой была у фюрера мимика, словно у глухонемого. Богатая мимика, умение владеть голосом помогали ему до предела накалять зал, в котором то и дело разражались овации. «Улыбки и овации можно организовать, а чувства — нет, — размягченно философствовал подвыпивший Макс. — Там были чувства…»
А говорил фюрер о тысячелетнем рейхе, об историческом предначертании и задачах германской нации, о миссии ее интеллигенции, цвет которой собрался в этом зале…
Макс видел завороженные, устремленные на него глаза Шмидтов-старших и удивлялся себе: до чего красиво врет! Верят? Ну и прекрасно!
Внезапно в эту увлекательную тишину, сопровождавшую эмоциональный рассказ Макса, врезался надрывный, плачущий вой сирены воздушной тревоги.
— Спокойно! — рявкнул папаша Шмидт, за руку хватая вскочившую жену. — Хельга, выключи свет… Пойдемте к окну. Вот так. Потрясающее зрелище! — Он громко отрыгнул. — Душа с богом разговаривает!
Щелкнул выключатель. В темноте папаша Шмидт раздвинул на окне шторы, поднял жалюзи, распахнул створки высокого окна. В гостиную хлынул свежий влажный воздух.
В лужах ночной улицы покачивались мелкие звездочки. Желтой тряпкой зацепилась за антенну на соседней крыше луна. Вдалеке прожекторы расклинили небо. Надрывались сирены, в тихие промежутки доносилось торопливое татаканье автоматических зениток. Иногда где-то на далеких подступах к городу рвались бомбы. Однажды тряхнуло пол под ногами, в гостиной слабо качнуло зазвеневшую подвесками люстру, и папаша Шмидт засмеялся:
— Англичанина сбили! Люблю смотреть в окно, когда сирены воют, пушки стреляют… Воодушевляет. Да. Недаром Герман сказал: называйте меня Майером, а не Герингом, если хоть одна бомба упадет на Берлин! Наши асы не допустят…
— Где наш Ральф? — тихо вздохнула фрау Марта, глядя поверх мрачных крыш, над которыми продолжали метаться лучи прожекторов, стригущие осеннее небо.
Никто не отозвался на вздох, Макс почувствовал, как прижалась к нему Хельга. А папаша Шмидт усиленно засопел, словно его обсчитали в лавке. Ральф служил где-то в Польше, но писем не присылал уже месяца три. Он и раньше писал лишь Хельге. Над последним его письмом она очень смеялась: «Понимаешь, Макс, он так и пишет: «У ворот парка прибита табличка: «Собакам и полякам вход воспрещен!» Макс догадывался, что пером Ральфа водило отнюдь не чувство юмора. Схожее Ральф прочитал бы и в Берлине: у входа в Тиргартен целое лето висела табличка: «Евреям вход запрещен!»
Ральф у Шмидтов оригинал, свихнувшийся, как считает сам папаша. Еще в тридцать восьмом году ушел из дому — прознал, что в «хрустальную ночь» отец был одним из активнейших погромщиков. Работал на газоперегонном заводе, жил в убогой каморке и конечно же, по мнению Шмидта-старшего, якшался с недобитыми коммунистами и евреями. Поэтому папаша пустил в ход свои связи, и Ральфа досрочно призвали в армию. «Там ему мозги прочистят! Снова немцем станет. Да. Вот так…»
Прозвучал отбой воздушной тревоги. В темноте улиц разом вспыхнули огни фонарей, магазинных витрин и ресторанов. Откуда-то зазвучала торжественная медь фанфар. А из раскрытого окна соседней квартиры грянул хриплый бас:
Дрожат одряхлевшие кости
Земли перед боем святым!
Боязнь и сомненья отбросьте —
На приступ! И мы победим!
К басу подхалимски прилип, потом взвился выше и звонче необычайно тонкий, как у кастрата, тенор:
Нет цели святей и желанней!
В осколки весь мир разобьем!
Сегодня мы правим Германией,
А завтра всю землю возьмем!..
Макс распрощался со Шмидтами.
— Не сердись на моих родителей, — просительно шептала Хельга внизу, в подъезде. Она прятала руки под его пальто, под теплыми подмышками, щекой прижималась к груди и заглядывала в глаза. — Не сердись. Они очень старомодные.
— Не сказал бы! — насильно улыбнулся Макс. — Не сказал бы… Как ты чувствуешь себя в этой квартире?
— Как себя чувствую? — в недоумении поиграла бровями Хельга. — Прекрасно. У меня отдельная комната…
Макс с непонятной пристальностью смотрел на тусклую лампочку над входом. Заговорил с остановками:
— А у тебя не бывает такого ощущения… ну будто из угла на тебя смотрят глаза Иисуса?
— Иисуса?
— Да… Он же был евреем… А в вашей квартире… евреи жили…
Хельга засмеялась сердитым деревянным смехом:
— Я понимаю: ты художник, у тебя воображение! Может быть, немного больное, но — воображение… А кто распял Иисуса? Евреи! — Она обняла его за шею. — Выкинь ты пустяки из своей головки!
Он заключил ее в объятия: «К черту, к черту мировую скорбь!..»
Дома на лестничной площадке его встретила квартирная хозяйка фрау Ева. Взглянув на нее, Макс, как и всегда, еле подавил улыбку: «Действительно Ева! Когда под кроватями полы моет, то всю пыль грудями соберет…» Точно впервые увидел, что состоит она из окороков и бюста: хоть в длину, хоть в ширину — одинакова. Улыбаясь, фрау Ева почесывала жирный висячий подзобок, напоминающий пеликаний мешок.
«Что ее так обрадовало? Прямо оплывает от улыбок!..»
— Стоило вам стать известным, как начали звонить дамы. Такой приятный голос… Попутчица, говорит… Три раза звонила. Просила вас дозвониться до нее… Сказала, ее телефон вы знаете…
Фрау Ева ушла к себе, в дверь напротив Максовой квартиры, оставив его на площадке перед настенным телефоном. Макс достал записную книжку и отыскал номер. Снял трубку. А набрать не решался: подобные забавы неизвестно чем могут кончиться. Под ладонью потела трубка. Вдруг муж окажется дома.