Высшая мера — страница 15 из 122

Но Эмма же! Она просила!..

На другом конце провода клацнуло, но в наушнике слышалось бог знает что: и скрипка, и женское сопрано, и писк морзянки, только Эмминого голоса нельзя было разобрать. Внезапно все смолкло, и чистый знакомый голос — будто в двух шагах от Макса:

— Да. Это я… Макс?! Добрый вечер, дорогой Макс, рада вас слышать! Вы, наверно, забыли обо мне? Знаменитости всегда быстро забывают своих поклонников и поклонниц… Шучу, шучу, Макс! Я хочу вас видеть. Хочу знать ваши новые замыслы. Хочу… Господи, да мало ли что может захотеть экспансивная, неуравновешенная женщина, если ей понравился кто-то! — Эмма дразняще рассмеялась. — Шучу, Макс. Скучно. Сижу одна. Мой милый куда-то укатил. — Она опять рассмеялась, но несколько принужденно. — В общем, Макс, как выберете время, позвоните мне с утра, часов в одиннадцать. Я очень хочу вас видеть. Спокойной ночи!..

Макс не успел ответить. Да и вряд ли что-то вразумительное произнес бы. Он держал черную телефонную трубку в оттопыренной руке, как держат приблудного котенка, с которым не знают, что делать…

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Сергей вскинул руку, скосил глаза на массивные кировские часы. Вот-вот должен прозвенеть звонок. Последний урок всегда казался длинным. Пока семиклассники записывали домашнее задание по немецкому языку, он пытался представить, чем занята сейчас его Настасья. Поди, внесла в комнату дров и разжигает печку. Сырой тальник разгорается нехотя, шипит, попискивает, на его концах пузырится сок. На еще холодную плиту Настя ставит зеленый эмалированный чайник с колодезной ледяной водой. Делает все неспешно, обстоятельно, молча. Так же терпеливо выслушивает какую-нибудь старуху, которая пришла с жалобами на поясницу или грудь, потом через коридорчик, соединяющий квартиру и амбулаторию, идет в свой стерильный кабинетик и приносит пациентке порошки или таблетки. Коротко объясняет, что и как принимать, а сама посматривает на подаренный в день свадьбы будильник: с минуты на минуту должен прийти он, Сергей, а чайник еще и не закипел…

А может быть, Настуси и дома нет. Увезли ее срочным порядком куда-нибудь на зимовку к заболевшему чабану или скотнику. И приедет она в полночь или к утру — прозябшая и усталая. И он будет дышать на ее красные негнущиеся руки, отогревать ее маленькие ступни в своей волчьей шапке, которую всегда кладет на боровок печки…

Наконец в коридоре торжествующе рассыпалась длинная трель колокольчика: все, ребятня, окончены уроки, марш-марш по домам! Не успела уборщица отмахать «даром Валдая», как школьники, отстреляв крышками парт, выпорхнули из-за них, словно воробьи из просянища.

— Сергей Павлович, кто такой Бисмарк?

Сергей удивленно поднял голову. Чуть скособочившись на короткую ногу, перед ним стоял Айдар Калиев, лицо строгое, брови сдвинуты. На смуглых острых скулах оливковый отсвет керосиновой лампы, горящей сбоку на стене. За спиной Айдара, сгибаясь, застегивал портфель племянник Костя и из-за плеча друга поглядывал на Сергея хитроватым угольничком глаза. Сергей знал: от ребят так просто не отделаешься.

— Бисмарк был крупным дипломатом прошлого столетия, главой правительства. Он объединил Германию. А почему он вас заинтересовал?

— Да вы тогда с Иваном Петровичем, — сказал Костя, — с майором, говорили о нем. Потом я у Ивана Петровича книгу Бисмарка видел. Только полистать успел. У тебя ничего нет о Бисмарке, дядя? — После уроков преподавателя немецкого языка и военрука школы можно было называть просто дядей.

— Нет, — ответил Сергей на ходу. — Вы, по-моему, проходите сейчас историю Древнего Рима? Историю цезарей? У Стахея Силыча есть старая-престарая книга, называется она «Жизнь двенадцати цезарей». Попросите. Он мне как-то давал читать…

— Попросим, — многозначительно сказал из-за спины Айдара Костя, справившись наконец с поломанным замком портфеля.

Сергей вошел в учительскую, чтобы оставить классный журнал да одеться, и чуть не задохнулся. Накурено здесь страшно, свет керосиновой лампы пробивался словно сквозь толщу мутной воды. В этом дыму только окорока коптить. На диване устроилась учительница истории Августа Тимофеевна Шапелич, пальцы ее тонкой нервной руки сжимали папиросу. Верхом на стуле чадил Устим Горобец, пряча неуклюжую самокрутку в горсти. Дым едва процеживался через непролазную чащобу его усов. Брови у Устима, как и усы, тоже большие и лохматые, будто из черной овечьей шерсти, они разрослись настолько, что за ними почти не видно глаз.

Директор школы Цыганов присел на корточки перед батарейным приемником, гудевшим в тумбочке, и его широкая лысина желтела в дыму как масленый блин. Цыганов вертел рукоятку настройки. Школьный приемник был единственным на весь поселок, в Излучном еще только собирались проводить электричество и радио, поэтому по вечерам в учительской собирались охотники послушать новости, побалагурить. И курили в эти часы без стеснения.

Сергей оставил дверь широко распахнутой, в нее хлынула из комнаты голубовато-серая река.

— В этой коптильне и помереть недолго, — сказал он, отыскивая на вешалке свое пальто.

— Помрем — жаба цыцки даст, — успокаивающе пробасил Устим. — Зато копченые долго портиться не будем, як те мумии в Печерской лавре.

Он скрестил руки на спинке стула и стал рассказывать быль иль небыль:

— Це було еще на батьковщине… — Все знали, что батьковщиной он называл свою родину — Украину, как называло ее большинство украинцев, переселившихся в начале века на мятежные, но хлебородные берега Яика. — Поехали мы с дедом в Киев на базар. А дед мой был дуже богомольный, каже мени: давай, внук, святэ мисто посмотримо, в лавре побываемо. — Устим восхищенно мотнул кудлатой головой: — От, клята душа, красыво! Я таких красывых церквей ще не бачив, як в лавре. А потом спустылысь в пещеры, а там мумии в гробах, мабуть, по тыще лет мертвяки лежат, коричневые, як вобла копченая, и страшные. Дед мэнэ за руку и — геть назад: «Давай тикать звитсиль, хлопче, бо я ни спаты, ни исты не сможу…» А в вечер дед напывся горилки с переляку да и уснул под возом на рядне. Я ж колотился всю ночь на возу, все мени покойники мерещились… На восходе солнца чую, хтось кличе: «Кум, а кум! Убери ноги, бо перееду!..» Дед трохи очухався, пидняв голову: «Езжай, кум, це не мои, мои в чоботях…»

В учительской засмеялись. Дольше всех смеялся сам Устим. Глаза его под мохнатыми бровями совсем пропали, а на темном, почти черном лице под устрашающими усами вспыхнула белизна густейших зубов, из распяленного рта слышалось лишь редкое, удушливое: «Й-хиа… й-хиа… й-хиа…»

— Не чув дед, як с него сапоги вороги сняли, — уточнил наконец Устим, боясь, что кто-то не поймет соли рассказа. И тут же обратился к нервничавшему Сергею: — А скажи, Сергей Павлович: чи будет война, чи нет? И с кем, як шо не секрет?

— Откуда мне знать? — Сергей не мог найти свою волчью шапку. Заглядывал за книжный шкаф, за диван, под столы. — Куда это шапка запропастилась?..

Устим сидел на ней и, моргая остальным, с ехидцей дощупывался до истины:

— Не, ты, будь ласка, скажи, ты обязан знать. Ты ж военрук, ты же немецку мову преподаешь, у тебя ж родственник геройский командир…

— Дьявол, где же шапка? — Сергей обессиленно и раздраженно опустился на свободный стул. Шапка была из шкуры добытого в прошлом году зятем Василием волка. — Куда могла деться?

Не вытерпел Устим, вытащил из-под себя шапку, похлопал ею, будто пыль выбивал, по колену, обтянутому толстыми, стеганными, как одеяло, штанами. Осклабился:

— Це я, шоб моль не потратила!

Сергей с сердцем выхватил у него шапку и направился к двери.

Новожены Стольниковы, как молодой неубродивший квас, жили тихо, потаенно, сами ни к кому не ходили, к себе никого не звали. Была у них та медвяная пора, о коей Стахей Силыч с непременной ухмылкой сказывал: молод князь — молода и думка. После работы Сергей всегда спешил домой, к жене.

Нынче тоже, выйдя из школы, правое плечо вперед и — быстро, быстро по Столбовой, к саманному домику амбулатории, к которой со двора притулилась их крохотная мазанка в два окна: одно в горенке, другое в кухне. Пальто у Сергея — вразлет, нараспашку, шапка — на затылке.

Красноватыми керосиновыми огнями светились закуржавевшие окна в избах, тянуло запашистым кизячным дымком. И тихо было — хоть мак сей. Даже собаки не лаяли. Набирал силу мороз. Возле сельмага с зарешеченными окнами топтались под фонарем женщины. На каждой одежек — как листов на капусте: боятся бабы озябнуть. Головы до самых глаз укутаны платками или шалями, на ногах — мужнины или сыновние пимы, в которых две-три пары чулок и носков да еще портянка для тепла. Бабоньки приготовились к постою на всю ночь, а это неспроста. Похрустывали молодым подмороженным снежком, вполголоса переговаривались.

Сергей свернул, поздоровался. Спросил, за чем стоят.

— Ситец завтра выкинут. Хороший ситчик, залюбуешься индоль… Записать тебя, что ль, Сергей Павлыч? Давай ладошку-то…

Сергей поколебался. Затем быстро снял перчатку, протянул ладонь: «Настуся обрадуется. Сюрпризом преподнесу…» Женщина, с головы до бедер укутанная в огромную толстую шаль, послюнявила химический карандаш и покосилась на молодую луну.

— И не светит, и не греет, понапрасну хлеб у бога ест! Айда-ка, Палыч, под фонарь…

Сергей узнал в ней жену Стахея Силыча.

— С приездом, Степанида Ларионовна! Когда из Уральска?

— Да уж ден пять, матри.

Она старательно вывела на его ладони цифру «20». И Сергей подумал: «Вот совпадение: Настусе тоже двадцать!» Ларионовна запрятала карандаш куда-то под шаль, похукала в кулак, согревая руку, потом сунула ее в варежку.

— Ну вот, держись своей очереди…

— Мне что же, всю ночь? Так я схожу оденусь покрепче…

— Ай нам самим не в управу! Зачем всем-то потроха морозить? Наглядывай, в охотку ежели…

— Спасибо. — Ради приличия, в благодарность за ее великодушие, справился о здоровье Стахея Силыча, которого давненько не видел.