Высшая мера — страница 19 из 122

Когда за парнями дзинькнул звонок закрывшейся двери, Макс принял в свои объятия Хельгу без той юношеской экзальтации, что несколько минут назад была столь естественна и понятна обоим. Сейчас он обнимал девушку, а думал не о ней. Она это почувствовала, гибко выгнулась из-под его почужевших рук и зашла за прилавок, обиженно подобрав губы.

Договорились вечером идти в кино, а уж с утра начать хождения по врачам и официальным инстанциям. Простились несколько холоднее, чем обычно. Все еще обиженная, Хельга не проводила Макса за порог лавки, как делала всегда.

В маленьком захудалом баре он съел горячие сосиски, яйцо вкрутую, выпил чашку черного, отдающего солодом бочкового пива. Ел, пил без аппетита. Он сам не мог бы объяснить толком, что его угнетало, почему недоволен собой, Хельгой, всем окружающим. Может быть, потому, что глаза поверх кружки уперлись в красочный плакат на беленой стене: «Тсс, враг подслушивает!»? Рядом — не лучше: «Знай, что твоим соседом может оказаться еврей». Невольно оглянулся: в баре, кроме него и хозяина, никого не было. Видимо, хозяин следил за его взглядом, он с достоинством поклонился:

— Можете не беспокоиться: евреи у нас не обслуживаются.

Макс расплатился и вышел на улицу. Шлялся возле толстых кирпичных стен, окружавших большой холм и печально известную водонапорную башню. Потом зачем-то пересек узкий переулок и пробрался за кирпичную ограду еврейского кладбища — одного из немногих, уцелевших в Берлине. Слонялся между холмиков, между осенних, уныло шумящих деревьев и кустов, на камнях надгробий, на обелисках читал надписи, имена и даты. Делал это отвлеченно, не думая об увиденном и прочитанном. И только чуть позже несколько надписей точно бы разбудили его, и он ужаснулся их схожести. Вытягивая шею, Макс заспешил от надгробия к надгробию. Пропуская даты рождения, выхватывал глазами лишь имена и год смерти. Авраам Гринберг — умер в 1938… Соломон Штейн — умер в 1938… Сара Леви… Исаак Бернштейн…

Имена, имена и — дата, одна и та же дата: 1938-й, 1938-й… Память о погромной «хрустальной ночи», память, почему-то еще не изъятая пунктуально-ретивыми однокровцами Макса. Ему почудилось, что вот сейчас встанут из могил старики, женщины, мужчины, дети в истлевших за два года одеждах и, простирая к нему белые кости рук, спросят: «Немец, за что?! За что?!» И будут смотреть на его подрумяненное сытостью лицо страшными пустыми глазницами, будут сеять вокруг него тлен и прах разверзшихся могил и будут повторять, повторять: за что, за что, за что?.. В одном из мертвецов, быть может, узнает он друга детства Абрама Герца и его младшую сестру — чернобровую Дину, в которую был по-мальчишески влюблен…

Макс почти бежал с кладбища. Возле ворот шарахнулся было в сторону, напугавшись белобородого старца с такими же белыми пейсами на вваленных висках и с печальными и большими, как у апостола Павла, глазами; на секунду ему и впрямь показалось, будто перед ним встал покойник. Уже оставив позади кладбище, сообразил, что это был не то еврейский раввин, не то рядовой смотритель обители усопших.

По тротуарам липы и клены сорили неяркую в сумраке осеннего дня листву. Листья напоминали кляксы краски, наляпанные чьей-то размашистой раздраженной кистью. Макс давил их подошвами так, точно хотел размазать по серому мокрому базальту мощенки. Он чувствовал все то же гнетущее одиночество, что испытывал с самого утра, и лишь теперь честно признался себе, что бродит тут в надежде встретить Кете Кольвиц. Сегодня город представлялся ему огромной пустыней, где невозможно встретить человека, способного понять и утишить всю смятенность его души. Оставалась лишь Кете Кольвиц, старая художница… Дом ее был рядом, несколько минут — и можно взбежать к ней на третий этаж: прости, мать, ты была и сильнее меня, и мудрее!..

Пакостно, слякотно на душе! Вся она в кляксах, как этот тротуар в затоптанных, зашмыганных грязными подошвами листьях. Скудеет мир на доброту, жиреет на пошлости и самодовольстве. И нечего бродить тут, ожидая случайной и желанной встречи, если не хватает духу подняться в квартиру художницы…

На следующее утро Макс чувствовал себя невыспавшимся, однако вчерашней тяжести на душе не ощущал. Даже похвалил себя за то, что не решился зайти к Кольвиц. Облегчил бы на время душу и совесть, а потом пришлось бы за свою слабость расплачиваться, как расплатился за некие свои ошибки бывший жилец этой вот квартиры. Лучше быть в телеге, чем под ее колесами. Вероятно, прав фюрер: в белых дамских перчатках мир не перестроишь!..

Теплая мягкая постель, уютные домашние запахи клея и красок, монотонные, как тиканье часов, звуки капель из крана над раковиной — все это умиротворяло, настраивало на оптимистические мысли, хотя еще вчера то же самое отстукивание капель напоминало работу часового механизма взрывателя.

Макс направился в клинику профессора Фрицлера, расположенную в нескольких кварталах от его дома. Профессор должен был научным обследованием удостоверить доподлинную принадлежность Макса Рихтера к арийской расе.

Профессор, маленький, жирненький, в меру лысоватый, от уха к уху — бородка колбаской, встретил Макса, пришедшего первым на прием, с суетливой поспешностью. Усадил в белое кресло, с той же поспешностью приготовил инструменты, выпроводив медсестру, пытавшуюся ему помочь. В помощники он пригласил Макса.

— Так, так… Придержите это вот так… Хорошо! Сейчас подвинтим, замерим…

Дыша на Макса кислинкой простокваши, съеденной натощак, Фрицлер приспособил ему на голове какой-то железный хромированный венец с винтами и кронштейнами. Макс обеими руками поддерживал эту штуку снизу, а профессор крутил винты, которые постепенно сжали череп с боков и со стороны лба и затылка, обхватили скулы. Он ходил вокруг кресла, что-то подсчитывал, что-то записал в журнале, потом развинтил полукружья, обнимавшие череп, снял хитроумную штуковину с головы Макса и упрятал в застекленный шкаф. После этого еще походил вокруг пациента, ощупывая его череп крепкими белыми пальцами, от которых чуть уловимо пахло хорошим туалетным мылом. Так брат Макса Ганс осматривает и ощупывает коров. Не раз он поучал Макса: если у коровы рога острые и гладкие, точно перламутровые, — жидкое у нее молоко. Если молочные жилы на брюхе плохо прощупываются, лежат грубо — малоудойная скотина. У хорошей коровы должны быть шероховатые рога (сливками доиться будет!), в паховых колодцах у крестца непременно должен кулак утопать. Добрый знак, если число зубов нечетное…

— У вас великолепная форма черепа! — отметил Фрицлер с удовлетворением, очень похожим на удовлетворение Ганса, когда он натыкался на породистое животное. — Правда, в младенчестве вас, полагаю, чаще клали на правый бочок, отсюда весьма заметная асимметричность головы. Но это не порок. С асимметрией мы встречаемся повсюду. Немыслимо найти человека с абсолютно симметричными лицом, черепом, ногами, руками, грудной клеткой. Вам, как художнику, это должно быть известно не хуже меня. Не секрет, что даже скульптуру Венеры Милосской ее творец создал асимметричной.

— Стало быть, все нас окружающее асимметрично?

— Все! — категорически подтвердил профессор. — А вашим черепом можно гордиться, такой свойствен лишь настоящему арийцу. Вы, дорогой молодожен, будете достойным продолжателем арийской расы!

— Независимо от содержания этой коробки? — Макс с усмешкой постучал пальцем по собственному черепу.

— Независимо! — Профессор не принял его иронии.

В этой же клинике, только в другом кабинете, Макса осмотрела женщина-венеролог. Пока она обследовала его обнаженное тело, заглядывала в рот, в нос, расспрашивала, чем и когда болел, чем и когда болели близкие родственники, две лаборантки анализировали состав крови будущего мужа и отца. Макс делал все, что ему велели, отвечал на вопросы и мысленно чертыхался: где-то в другой клинике все эти унижающие процедуры проходит и его Хельга!

В общем-то, он оказался здоровым, полноценным во всех отношениях женихом, с чем его и поздравила регистраторша, вручая необходимые справки.

Осечка вышла там, где Макс и ожидал: блоковый уполномоченный партии отказался удостоверить его политическую благонадежность. Уполномоченный был хозяином небольшой прачечной, и Макс вошел к нему прямо в приемную, где пахло и грязным, слежалым бельем, принесенным в стирку, и чистым, старательно отутюженным, лежащим высокими стопами на полках стеллажа.

Хозяин стоял за конторкой и выписывал квитанцию на принятое от чьей-то служанки белье. Макса встретил взглядом исподлобья. На худом длинном лице щеки провалились, и казалось, что хозяин все время хочет втянуть воздух, делая губы трубочкой. Когда-то Иоганн Фогель был рабочим в этой прачечной, а потом стал ее владельцем. Как он сумел накопить столько денег на тяжелой низкооплачиваемой работе, чтобы в один прекрасный день встать за хозяйскую конторку?

Но Макса не прошлое беспокоило сейчас, его встревожил исподлобный взгляд Фогеля: «Не глаза, а свиной студень! И физиономия сырая, рыхлая, словно ее в щелоке вываривали… Тут добра нечего ждать!»

Он подошел к конторке, негромко объяснил свою просьбу. Тот неторопливо, аккуратно оторвал квитанцию от корешка, подал ее ожидавшей служанке в цветастом переднике — видно, где-то рядом служила, даже без пальто пришла, — заложил квадратик копирки под чистый очередной листочек книжечки.

— Не дам я тебе, Рихтер, своей подписи, — сказал Фогель без околичностей, грубовато. — Я тебя, дорогой, меньше знаю, чем твои сорочки и кальсоны. Вот так, дорогой. Кланяюсь!

Фогель уперся глазами в толстую бухгалтерскую книгу, положив правую костлявую руку на косточки счетов. Его бледные редкие волосы распались в стороны, обнажая бескровную нитку пробора от лба к двойной макушке. Здесь, у этих двух завинтившихся маковок, пробор как бы приостанавливался в нерешительности, не зная, к которой свернуть. Макс подумал, что такую любопытную макушку можно где-то и в картине использовать.

— Но почему же, господин уполномоченный партии? — смиренно спросил он.