Арестованных повели в степь, а следом громыхала телега с лопатами. За телегой бежал босой мальчонка лет девяти, плакал и кричал: «Отпустите тятьку!» Казаки матерились, отгоняли его, а он все бежал и бежал за оцепленной конниками колонной.
Долго гнали людей по горячей ковыльной степи. А возле одного буерака остановили и дали в руки лопаты: копайте яму! Долинцы поняли: конец… Да и казаки не скрывали: «Это вам коммуния будет, краснопузики! Вместе ляжете. Гы-гы!..» Кое-кто из смертников просил смилостивиться: «Я ж ни при чем тут, господа казаки! Отпустите, у меня ж восемь душ детей!…» — «Бог отпустит!» — глумились и ржали конвоиры.
И долинцы замолчали. Сосредоточенно и хмуро делали последнюю в своей жизни работу: врубались лопатами в затвердевшую под летним зноем землю. И только один украинец глухо просил: «Сынку, уходи до дому!.. Сынку, прошу, тикай до хаты… Я скоро вернусь, сынку… — И страшными от горя глазами смотрел на палачей: — Казаки, увезите отсюда хлопчишку… Прошу вас, казаки…» Один из казаков подскакал на коне к мальчику и стегнул плеткой: «Ступай отселева, паршивец!»
Тот отбежал в сторонку, но взахлеб продолжал свое: «Отпустите тятьку!..»
Когда яма была готова, казаки стали подводить долинцев по шестеро и ставить на краю. «Та-та-та!» — пересчитывал их пулемет с тачанки и замолкал, словно бы удивленный, что на краю ямы никого не оказывалось. Подводили очередную шестерку, и опять, постукивая, пересчитывал обреченных «максим», и опять замолкал, недоуменно вынюхивая воздух ежачьим рыльцем.
Так, деловито, не спеша, пересчитал всех. И тут казаки увидели, что мальчонка сидит невдалеке на земле и, подтянув острые коленки к подбородку, трясясь, молча грызет кулаки. Он сошел с ума. Тогда одноглазый урядник взял у казака винтовку, подошел к мальчику и, проткнув его штыком, кинул, дергающегося, в яму с расстрелянными. Спокойно, неторопливо, по-хозяйски — точно со стога навильник сена сбросил в сани.
В то время Устим тоже был в Долинном. Он перебрался туда из своего правобережного Излучного, чтобы избежать белой мобилизации и примкнуть к партизанам. В Долинном у него жили дед и двоюродный брат. Казаки расстреляли их возле той общей ямы, а девятилетнего племянника заколол тот одноглазый урядник. Сам Устим спасся чудом: спрятался в колодце на огороде. Сквозь щели сруба видел, что творилось в поселке. И одноглазый урядник, особенно усердствовавший при обысках и арестах, врезался в память Устиму навеки.
Встретиться им довелось в январе следующего года в Гурьеве, только что освобожденном от белых 25-й Чапаевской дивизией. Заскочил разгоряченный боем Устим в одну из мазанок воды напиться, а в ней — он, урядник. Только не в казачьей походной форме, не при погонах с лычками, а в старом, заношенном полушубке и казахском малахае-треухе. Сидит на корточках перед топящейся печуркой, из бороды сосульки выбирает, отогревается. Устим вначале не признал его и потому, как всякий победитель, отнесся добродушно:
— Шо, отвоевался, казак?!
— Какой я вояка, товарищ! — и вскинул на Устима левый глаз, круглый, настороженный. Вместо правого — запавшая морщина. — Еще в четырнадцатом, на германской, одну гляделку осколком вышибло…
И тут Устим узнал карателя. Потащил наган из кобуры, потащил шашку из ножен.
— Постой-постой, друже!.. Постой… Не вояка, значит? Це правда, не вояка — каратель. Кат кровавый! Долинное помнишь?..
Казак медленно поднялся с корточек, лицо его стало белым. Руки, как бы отталкивая воздух вместе с Устимом, мелко тряслись:
— Что ты, что ты, товарищ!.. Какой такой Долинный?! Отродясь не слыхал…
— Брешешь, стерво! У меня два глаза, они не забудут, если хоть раз побачут… Сорок семь безоружных, старых и малых… И деда моего, и брата моего, и хлопчишку-племянника… Ходим на двор, стерво!
Тот рухнул в ноги: прости, товарищ, не моя, дескать, воля была! Но Устим поднял его пинком и вывел во двор, держа наготове обнаженную шашку.
— Становись до плетня, кат! За кровь невинных буду тебя казнить…
В эту минуту увидел их Стахей Каршин, спешившийся у калитки, где стоял конь Устима, Стахей увидел бледное, скованное смертным ужасом лицо казака, увидел перекошенное яростью лицо Устима, занесшего шашку для удара. Ринулся к ним:
— Устим, так твою! Это ж мой брат!..
Минуты три стояли Устим и Стахей над зарубленным урядником, который все никак не мог распроститься с жизнью и, лежа на спине, сильно и часто двигал по бокам руками, словно в веслах угребался, плывя по весеннему Уралу.
Наконец Устим сказал с ледяным смешком:
— Сробыв я из твоего брата двухголового царского орла! — И резанул Каршина взглядом: — Може, и ты таким, як он, был, пока до нас не перейшов, га? Скажи, будь ласка. Так я зараз и тебя рядом положу…
Стахей со звоном выдернул свою саблю, щеки его тряслись, а глаза плакали:
— Зарррублю!
— Тихо, Стахей, тихо! — потыкал ему в грудь шашкой Устим.
Стахей повалился на снег, и из его горла вырвался не плач, а рев, от которого даже у Устима по спине озноб прошел.
В тот же день Стахей Каршин попросился перевести его в другой эскадрон. Он не был уверен, что в первом же бою не срубит односельчанина…
За разговорами незаметно проехали шесть километров. Поднялись на взгорье, объехали курган. Глазам открылось поле, большое, гектаров на триста. Не скупилась зима на снег, а гребни пашни все же виднелись то здесь, то там. Они казались черной пеной, гонимой ветром по белому полю. Те, кто ехал впереди, уже выпрягали лошадей, ставили к саням с сеном. Многие, не мешкая, взялись за лопаты, рубили наст, ставили снежные плиты торчмя, сооружали заборчики, шалашики — преграду метелям.
Стахею Силычу такая поспешность вроде бы и не понравилась:
— Уже дают ноздрям пару, стараются без роздыху. — Становясь в цепь, перекрестился, шутя ли, всерьез — по лицу не понять: — Ну, до первого обмороку!..
Костя оказался между Настей и Айдаром. Огляделся. За Настей был дядя Сергей, дальше учительница Шапелич, еще дальше — Танька, рядом с ней Калиева Ольга. Эти — справа. Слева, за Айдаром, с хеканьем рубил наст Григорий, проворно поспевал возле него Анджей, потом — Стахей Силыч, Устим Горобец, его жена Варвара, жена Стахея Силыча Степанида Ларионовна, за ними, но уже далеко впереди, мать Кости Евдокия Павловна со своими бабоньками. Хрустел снег под лопатами, скрипел под ногами. Казалось, по всему огромному полю десятки людей шинкуют капусту.
Пока осматривался Костя, отстал, руки озябли в варежках. Подышал в них. Востер глаз у Стахея Силыча — тут же заметил:
— Только взялся за дело, а уж в коготки дуешь?!
Костя взмахнул лопатой так, словно собирался отсечь голову поверженного врага. Вырубил большой квадрат наста, подцепил снизу, точно хлебину с печного пода, вывернул в сторону, укрепил торчмя. К нему приставил еще, потом — впритык, елочкой — еще и еще. Разогрелся, разохотился, воюя с выдуманными врагами, коля и рубя их широким острием своего оружия. Крупной дробью осыпался с лица пот и на снегу смерзался в мутно-белые шарики. Расстегнул кожушок. Потом фуфайку. В карманы засунул варежки. Жарко! А Настя уж позади. На целый шаг отстал и Айдар. Дядя Сергей вернулся и, выручая свою Настасью, посоветовал:
— Ты не очень, Настусь, ты поберегись…
Сказал вполголоса, а слышно в солнечном морозном воздухе за версту. Остановившиеся передохнуть Степанида Ларионовна и тетка Варвара незамедлительно отметили:
— Третьего дня зашла ко мне Настасья, увидела огурцы соленые на столе. Прямо упала на них, наесться не могла…
— Э, зараз у них почнется: як жнива — так дытынка мала. Та и слава богу, абы в миру да в ладу жилы, абы не омелело их щастье.
— Говорят, из тыщи — муж, из тьмы — жена. Они как раз и нашли друг дружку. Судьба…
Настя краснела, то ли от мороза и работы, то ли от слов женщин. Костя заметил, как Сергей улыбнулся ей:
— На днях спрашиваю у Степаниды Ларионовны: как жизнь? Хороша ли? Она мне: «Грех особо жаловаться. И чай есть, и сахар есть, только вот лестовок что-то в магазин не привозят…»
Костя тоже улыбнулся, вспомнив, как Степанида Ларионовна старой заслуженной лестовкой хлестанула по спине Стахея Силыча, читавшего им Светония.
Работали излученцы споро, но не так уж, чтобы вконец упыхаться. Знали, что даже при самой складной работе добрый отдых — делу подмога. Поперек поля прошли до конца, сдвинулись влево, на непочаток, и, кромсая его, повернули обратно. Через час вернулись к меже, от которой начинали, где оставлены были лошади и сани. Тут, возле саней, и решили сообща отдохнуть. Кто сел на мягкое сено в розвальнях, кто прислонился к решетчатым боковинам больших саней Григория Шапелича, некоторые стояли, упершись грудью в черен лопаты.
Сначала молчали, смотрели на пройденное поле. Оно напоминало осеннюю реку, когда лед на ней замерзнет, а потом его разломает, насдвигает в торосы, припорошит снежком и вновь заморозит.
— Це добрячий урожай будет, — проговорил Устим, склеивая языком самокрутку.
— Урожай в оглоблю вырастет! — поддакнул Стахей Силыч.
И сдвинулись, и пошли разговоры-шутки, смех да прибаутки! Косте хотелось разбудить Таньку, жавшуюся поближе к Августе Тимофеевне, вывести из неприступного равновесия. Как равной, говорила что-то учительнице и никого больше не видела. А голос у Таньки тугоналивной, низкий, почти совсем оформившийся, не как у него, Кости, или у Ольги, которая дома — хохотушка, а здесь, на людях, строга и дика, словно сайга. Костя подобрался к Таньке сзади и сунул комок снега под дымчатый угол шали, за воротник пальтеца. Она отчаянно взвизгнула и, проворно размахнувшись, увесисто съездила Костю лопатой по сухим чреслам. Костя торжествовал: вот теперь она — свойская девчонка! Он сковырнул в снег Айдара, запустил комом в Ольгу. Разгорелась война! Нашлись; сторонники и у Кости, и у девчонок.
— Растут! — со значением сказала Степанида Ларионовна. — Уж мочечки ушей под сережки пронимать, прокалывать пора…