Высшая мера — страница 42 из 122

рязного как накипь. Дальше к середине медленная вода несла на себе нефтяные фиолетовые пятна. В летние месяцы здесь копошатся, бултыхаются тысячи лысух и крякв, важно плавают белые лебеди.

— Вы видели тут осенью серых лебедей?

— Видел, — ответил он, думая об этой черной грязной луже, способной отражать такой прекрасный мир — синее весеннее небо, тонкие, словно остро очиненным карандашом нарисованные, ветки кустов и деревьев, ослепительно белые крылья пролетевшей над рекой сороки…

— А вы знаете, почему они серые, те лебеди?

— Как-то не задумывался..

— Потому что они молодые! — торжественно сообщила Эмма и засмеялась: — Как вы, Макс! Вы еще серый-серый. Не от мундира серого, Макс, а от молодости.

Они бродили долго, пока не почувствовали, что крепко похолодало. В завечеревшем небе поплыли белые круглые облака. Словно венки из ромашек. Резче стали порывы ветра. От этих порывов река вздрагивала вдруг, как шкура возбужденного зверя.

Медленно направились к вокзальчику. Макс размышлял об Эмме. Кто все-таки она? Кто? Неужели из гестапо? А тот оберштурмбаннфюрер, надо полагать, никакой не муж ее, а прямой начальник. Платят ей, если судить по одежде, модельной обуви, прилично. Стало быть, она старается добросовестно отработать эти деньги… Дать ей повод, что он догадывается об ее истинной профессии? Не нужно. Пусть проверяет на здоровье! Другого пути все равно нет. Лучше уж идти вместе со всеми или, может быть, чуть-чуть впереди других. Одно для него было безусловно: даже в мундире он оставался художником, а не стрелком по живым мишеням!..

— Эмма, мы, кажется, достаточно знакомы, но я знаю о вас лишь то, что вы — жена подполковника. Не более. Кто вы?

Она засмеялась. Быть может, уловила в его вопросе не только озадаченность, но и недоверие.

— Все — начистоту? Пожалуйста. Детство мое прошло в Лотарингии. Так что по духу — француженка. Потом переехали в Дрезден. Мама вела дом, папа — профессор медицины, большой любитель и знаток литературы, искусства, человек, как тогда говорили, широких взглядов. Однако, когда к нам впервые пришел мой будущий муж, папе он не понравился своей самоуверенностью. Папа не советовал выходить за него, ну а я… дети даже в свои семнадцать не любят слушать родителей. Еще бы! Гордость консерватории! Будущая знаменитость! Довольно симпатичен… Стала я его женой, просто женой. Обыкновенная история. — Эмма прошлась, искоса, с невеселой усмешкой глянула на хмурого Макса: — Не нравится моя откровенность?

— Продолжайте, — сказал Макс, отмечая про себя, что поступки Эммы свойственны скорей француженке, чем немке.

— Ну а через шесть месяцев после свадьбы он вдруг пришел домой в военном мундире. В таком, как у вас. Потом сменил его на черный, эсэсовский. Смычок заменил кинжалом с надписью: «Meine Ehre heißt Treue» («Моя честь — это верность»). — Эмма говорила быстро, но четко, ясно, словно стенографистке диктовала. — За семь лет стал оберштурмбаннфюрером. Наверно, здесь он оказался талантливее — сделал карьеру. Скрипку берет только по праздникам. И в минуты, когда он играет, я снова на какое-то время влюбляюсь в него… А потом он опять становится холодным, циничным и, думаю, жестоким. И я опять становлюсь одинокой и злой женщиной.

— У вас, простите, есть дети?

— Я не хочу детей. Категорически. Боюсь за их будущее.

— Возможно, вы по-другому бы смотрели и на мужа, и на окружающее, если б у вас были дети. Не так ли, Эмма?

— О нет! От него — никогда! К моему несчастью, я воспитана по-другому, Макс…

«Нет, так невозможно притворяться! — успокаивал он себя, медленно шагая рядом с Эммой. — И я ей нравлюсь?! Как мужчина? Как живописец? Юпитер в образе быка соблазнил деву Европу. Бык-эсэсман в образе скрипача соблазнил тебя. А ты теперь искушаешь меня? А может быть, она настолько хитра и коварна, что… Черт возьми, ну и времечко настало! Как тут не вспомнить фрау Кольвиц… Мне-то, конечно, гневаться не на что: обогрет и обласкан… Интересно, имел бы я все это при другой власти? Имел бы или нет? Очень интересно…»

— Поехали ко мне! — вдруг решительно сказал он, остановившись.

2

Выпили вина, но не стали пьянее того, как были.

— Мне кажется, вокруг нас гремит церковная служба… а мы с тобой безумны и счастливы, как падшие ангелы…

Эмма, заласканная, лежала на кровати, закинув обнаженные руки за голову и смежив ресницы. Дышала глубоко, часто, неуспокоенно. Приподнявшись на локте, Макс смотрел в ее лицо и вновь, вновь ощущал, как сердце набухало, полнилось чувством к этой женщине. Так распирают весеннюю почку земные соки.

— Какая ты была раньше?

Вместо ответа она вдруг начала читать стихи. Все так же, с прикрытыми глазами, она вслушивалась в музыку произносимых вполголоса слов:

Слова смолкали на устах,

Мелькал смычок, рыдала скрипка,

И возникала в двух сердцах

Безумно-светлая ошибка…

Открыла глаза, долго глядела в склоненное к ней лицо Макса. Повторила:

— «Безумно-светлая ошибка…» Или сейчас ошибка, или тогда, тогда?.. «И возникала в двух сердцах…» А ты… Я никогда не буду сожалеть, что узнала тебя… Тебе опять нужно мое прошлое? Изволь. Когда мне было пятнадцать, папа разводил руками: «Странный возраст: шьет платьица куклам и запоем скабрезного Мопассана читает!» Вот такая я была… Но я еще и Жан-Жака Руссо читала. И Ницше. И Бальзака. И Достоевского… Мечтала о великом и святом искусстве. Мечтала писать о нем… Может быть, когда-нибудь и буду писать. Только не сейчас, не в эти времена… Сейчас все не так. Даже такие, как ты, мундир надевают… Сейчас меня мой муж и его приятели хотят видеть лишь Гебой, богиней вечной юности… Дабы я всегда была виночерпием на пирушках этих богов со свастикой, богов из Тиргартена[9]. А я не могу! Я не хочу! Я по-другому воспитана. Я в другой среде выросла… И я не могу развестись с мужем! Вот что самое ужасное, Макс… Ты не волнуйся, я не стану навязываться тебе в жены. — Засмеялась дробно, по-чужому: — Хотя и оказалась в твоей постели…

Макс покрыл ее лицо поцелуями.

— А что, если бы действительно, Эмма, а? — выдохнул он, почти уверенный в своей искренности. — Другой жены я не желал бы…

Эмма поднялась, натянула платье, перед зеркалом расчесала прекрасные каштановые волосы.

«Что, если она и вправду вздумает развестись?! — забеспокоился, поругивая свою поспешность, Макс. — Что тогда делать?..»

Эмма медлила с ответом, а он, лежа в кровати, смотрел на нее, но от беспокойства, от волнения видел ее как сквозь толстый слой зеленой воды. Она заговорила, и в ее голосе Макс услышал иронию:

— Не торопись, милый… Тебе это очень, очень повредит, если я разведусь с мужем и сойдусь с тобой… Тебя просто уничтожат… А почему бы тебе не иметь любовницы, Макс? Любовницы хороши тем, что их всегда можно за дверь выставить…

Внезапно во входную дверь два раза сильно стукнули, будто в раздражении, а потом резко звякнул звонок. Макс оглянулся, точно от выстрела за спиной. Зрачки его расширились. Его испуг заметила Эмма.

— Твоя невеста пришла? Мой муж вот так же бледнеет. Только не от испуга. От ярости. Впрочем, он и без того всегда бледный.

— Я не испугался. Просто… неожиданно как-то… Не откроем? Меня нет дома…

— У тебя же, как ты говоришь, внизу всезнающий дворник…

— Верно.

Макс пошел открывать, а Эмма оправила постель.

Молча отстранив Макса, в прихожую стремительно шагнул муж Эммы, оберштурмбаннфюрер Эмиль Кребс.

— Эмиль?! — Эмма прислонилась спиной к платяному шкафу, прижала ладони к щекам.

— Удивлена?

Она покачала головой, не отрывая ладоней от щек:

— Я теперь ничему не удивляюсь…

Кребс сел в кресло. Расстегнул верхний крючок френча, освобождая багровую, сдавленную шею. Под острым кадыком твердый воротник, как под топором, развалился в стороны — справа зигзаги молний, слева — звезды отличия. Сжатое с боков, удлиненное лицо. Ноздри сухого высокого носа раздувались в сильном, частом дыхании, но глаза щурились мягко, даже вроде бы ласково. Смотрел на Эмму, на ее невысокие, почти девчоночьи груди, на покатые несильные плечи, красивые ноги в прозрачных чулках, в дорогих французских туфлях. Это тело, эту женщину он нежил, одевал в шелка и меха, а она, видимо, больше не принадлежала ему, ее ласкал этот выскочка художник. Кребс зябко потер ладони, крякнул:

— У вас здесь тепло. Теплая обстановка. А на улице похолодало. И ветер завывает, как струна под свеженаканифоленным смычком…

Оберштурмбаннфюрер пытался поймать Эммин взгляд, но она смотрела куда-то поверх его высокой черной фуражки, в пространство, и видела там только ей понятное, решенное. Он перевел взгляд на Макса, стоявшего возле косяка двери, ведшей в смежную комнату. Недобрая улыбка словно при-морозилась к губам Кребса, обнажая мелкие частые зубы. «Такие зубы всегда быстро портятся», — ни с того ни с сего подумал Макс, ежась под жестким прищуром его глаз. Так же машинально отметил, что руки у Кребса изящные, маленькие, движения их легки, летящи. Казалось, они вот-вот коснутся каких-то волшебных струн и вызовут музыку, способную остановить мгновение, не остановленное даже Фаустом.

— С натурщицами, Рихтер, работаете? Вы так бледны, Рихтер, словно вас только что стошнило. Извините мой mauvais ton[10].

Слова у Кребса тоже мягкие, как подумалось Максу, точно кошачьи лапки с втянутыми когтями. И еще подумалось, что эсэсовец давно следит за ним, если знает его фамилию, и где он, Макс, живет, и где может находиться в этот час его жена. А все это означало конец. Конец всему: карьере, чести и даже, быть может, жизни. Непростительная опрометчивость, непростительная самоуверенность: мол, теперь ему, Рихтеру, сам дьявол не страшен. А ведь еще тогда, когда приехали из Мюнхена и он увидел на вокзале Эмминого мужа, поклялся не связываться с женой эсэсовца. Да и сегодня утром не хотелось ехать на встречу с Эммой, предчувствие не обманывало. Поневоле станешь суеверным, как Герта…