Выше моста речка была заперта плотиной. На краю луговины стояла низкая, точно просевшая в сырую прибрежную землю мельница. Над кромкой запруды шел от нее к широкому деревянному колесу приводной ремень, складываясь в длинную подвижную восьмерку. Из-под лопастей медленно вращавшегося колеса падала вода, вспенивая под плотиной реку. Белые соцветия пены лениво сплывали к мосту, у свай сбивались в кружевные шапки. И мельница, и сарай возле нее были сложены из хорошо просмоленных бревен. В таких постройках клещуки и всякая иная пакость не заводятся, в них куры не болеют.
Около мельницы стояло несколько подвод с мешками, ходили мужики. А близ сарая сидели на сложенных бревнах несколько танкистов (их машины уже переправились на этот берег) и три или четыре крестьянина.
Увидев Табакова, танкисты встали, отдали честь. За ними, угадывая в нем большого военного начальника, поднялись и крестьяне. Были они в длинных, почти до колен, рубахах из домотканого холста. Из того же серого холста были у них и штаны. Обуты все в лапти из лыка, икры до самых коленок аккуратно обмотаны онучами и крест-накрест подвязаны лыковыми же оборинами. Тут, в Западной Белоруссии, жили еще в крайней бедности.
Табаков поздоровался, опустился на рыжий, неошкуренный ствол недавно спиленной сосны.
— Я не помешал?
— Нет, товарищ майор! — живо отозвался Воскобойников, поправляя под шлемофоном бинт. — Товарищи вот спрашивают насчет немцев, насчет пакта с ними. — И повернулся к обсыпанному мукой мельнику, горячо возвысил голос: — Вы знаете, что бывает с жеребцом, когда его облегчат? Как бывший кавалерист, скажу: он становится мерином, спокойным скотом. Так вот, договором о ненападении мы облегчили фашиста, и он теперь мерин. Значит, не очень беспокойтесь, дяденька.
— Складные слова гаваришь, камандир, складные. — Лицо у мельника крупное, белое, у немолодых глаз — морщинки. Сам — могуч. В плечах так широк, что верхняя пуговица вышитого ожерелка домотканой рубахи расстегнута. — А вы ешьте, хлопцы, не стесняйтесь! Таварыш камандир, — обратился мельник и к Табакову, — придвигайтесь!
Перед бревнами, прямо на траве был расстелен рушник из отбеленного холста, украшенный по краям белорусской, красными нитками, вышивкой. На нем лежали ржаной пахучий хлеб, вареные яйца, бульба в мундире, крупная сероватая соль на лоскутке бумаги. Танкисты чинно тянулись к еде, столь же чинно, без обычной армейской спешки ели. Табаков тоже не удержался — очень захотелось этой холодной картошки с настоящим ржаным хлебом.
Воскобойников мигнул своему башнеру, и через полминуты тот бегом принес котелок, полный меду и сот. Воскобойников поставил его перед молчаливыми крестьянами.
— Угощайтесь, товарищи!
И сразу несколько алюминиевых ложек вынырнуло из-за голенищ красноармейских сапогов, танкисты протянули их белорусам:
— Пожалуйста!
И те, и другие неторопливо потчевались, не теряя линии разговора.
— Дагавор дагавором, — говорил мельник, беря в рот кусочек облитого медом сота, — а тольки душа не на середке, таварыш. Все ж гадаю, хто будзе бить меня у третий раз. У первый раз меня били петлюровцы у гражданскую. У второй раз — панские наймиты. То вже у тридцать восьмом. Те — шомполами, гэти — плетьми. — Вероятно, он уловил в глазах слушателей некоторое недоверие. — Не веряте?! Глядите!
Мельник облизал ложку, положил ее рядом с собой на чешуйчатую кору бревна. И закатил рубаху. Поворачивался спиной в разные стороны. По его широкой жилистой спине, как дождевые черви, расползались неровные, красные, с синим отливом рубцы.
Опустил рубаху, взялся за ложку. Повертел ее в руке, повертел, протянул, возвращая, Воскобойникову:
— Спасибо, камандир.
Сыты не сыты, но есть всем как-то расхотелось. Настроение стало другим.
— Теперь я ня вядаю, хто у третий раз будзе мою спину пороть. — Мельник закурил предложенную кем-то из танкистов папиросу, ладонью отмахнул дым. — Мы яшче не вышелушились, не очистились от панского гнета, мы всяго яшче пугаемось, всех подозреваем…
— Это же закономерно! — воскликнул Воскобойников. — Вне подозрений только жена цезаря! Но и та, говорят, изменяла.
Шуткой он пытался просветлить пасмурное настроение, оставшееся после того, как увидели изувеченную спину мельника. Шутка не получилась, никто ей не улыбнулся. Мельник, казалось, даже не слышал ее. Может, ни он, ни крестьяне просто не знали, кто такой цезарь и кто его жена. Мельник курил, отгоняя дымом комаров и тяжкие мысли, а мысли, похоже, тяжелее мельничных жерновов, крутились, не давали покоя.
— Не стоит душа на середке, таварышы. Сумно на душе. — Говорил он, глядя на переправлявшиеся танки. Из речки вначале показывалась, как шелом Черномора, мокрая зеленая башня, потом вылезало приземистое тело всей машины, обтекавшее ручьями воды. — Не, нас не побить, не-е! — уважительно и горделиво протянул вдруг, вытирая пальцем выжатую папиросным дымом слезу. — Няхай они заткнутся, гады, няхай гырчат, гавкают, а мы сдюжим любого…
И такая вера прозвучала в его голосе, что и Табакову, и танкистам — всем стало теплее в прохладной тени под сараем. И они как бы заново увидели и горбатый мост, отразившийся в реке, и белые лилии среди атласных лопухов в небольшой заводи у противоположного берега, и мельничку, соединенную с неуклюжим деревянным колесом длинной восьмеркой приводного ремня. Увидели крестьянина в мягких лапотках и длиннополой рубахе — с кривой раздерганной телеги, запряженной рябыми волами, он вприпрыжку носил мешки с житом и складывал клеткой на больших весах под навесом возле мельницы. Мельник поднялся с бревна, пошел, взвесил, записал в затертую книжечку. Мужику сказал: «Тягай у сарай свое жито!» Вернулся, опять сел около танкистов. Кивнул на проворного мужичка:
— Колгосп «Алая звязда» привез молоть. Полста лет знаю то сяло, не помню, чтоб хоть одно лето не мешали там в хлеб бульбу, лебеду чи кору вербовую. А как воссоединились с матерью Беларусью, как организовались в колгосп, так начали лучше жить… Сытый желудок — наикращая агитация за колгосп. А сначалу ох и дурные были…
С какой-то неприметной тропки, будто прямо из кустов, вышагнула на поляну сытая гнедая лошадь. За ней поскрипывала на деревянных осях тележка, в тележке на мешке с зерном сидела девчонка лет семнадцати. Возле весов натянула вожжи, обмотала их вокруг передней наклески, крепким, смазанным дегтем сапогом нащупала ступицу колеса, слезла на землю. Огляделась, увидела танкистов, мельника, нерешительно, смущаясь, подошла к ним, поздоровалась. Белый платочек шалашиком, белая холстинная, разукрашенная вышивкой кофта с рукавами до запястий, синяя юбка из тонкой шерсти — до ушек сапог. Собиралась на мельницу как на праздник, как на смотрины. Наверно, разом надела на себя все свое богатство да и вывезла из лесу сюда. И заволновались парни в комбинезонах и невиданных ею шишкастых шапках из кожи, засветились, заулыбались. Помягчели, разгладились складки на угрюмоватом лице мельника.
— Дочка лесника… Мабуть, гречиху привязла, Олеся? Батька гречишных блинов захотел? — Олеся кивала. — Клади на весы, дочка. Жито пропустим вот, тогда и гречиху смелем…
— Вам помочь, девушка?! — вскочил Воскобойников. Увидел на ее кофточке значок «ГСО» — «Готов к санитарной обороне», округлил рот: — О!
Леся покраснела, нарочито похмурила бровки:
— Я сама…
И почему-то посмотрела на свои руки. Из вышитых широких рукавов высовывались большие руки крестьянки, в ссадинах и с заусенцами возле ногтей. Она не застеснялась их, как сделала бы другая на ее месте, подняла к лицу, поддернула под подбородком концы платочка, более мягко взглянула на стоявшего перед ней Воскобойникова, на его чистый бинт через лоб и левый глаз. Повторила:
— Я сама, пан солдат.
Но «пан» Воскобойников не был бы Воскобойниковым, если б так просто отступился от сероглазой лесняночки с замечательным оборонным значком. Он побежал впереди нее, легко выхватил из телеги мешок и кинул на весы. Посовал гирькой по линейке шкалы:
— Шестьдесят три кило.
Леся осталась возле лошади, поправляла на ней сбрую, разбирала гриву, а Воскобойников правил назад. Был расстроен.
— Красивая дикарочка, ни слова не уронит! А ведь чувствую, что неровно на меня дышит… — Прилащивался к мельнику: — Папаша, а как ей писать, ну если письмо, допустим, а? Какой у нее адрес, если не секрет — военная тайна?
Кто-то ввернул:
— На деревню — деду: черта с два приеду!
Дружный смех вспугнул аиста с крыши сарая. Покачался в воздухе на тяжелых крыльях и вновь опустился на свое гнездо. Озадаченно поглядывал на людей с высоты — сроду не слышал здесь громкого смеха.
Посмеиваясь, стали подниматься — через реку перетаскивался последний танк. Вот-вот последует команда: «По машинам!» От каждого — спасибо и рукопожатие мельнику. А он придержал Табакова:
— Можно вас на минуту, таварыш камандир? — Мельник вынул из книжечки, в которой вел учет, сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его и протянул Табакову. — Будьте добры, прочитайте…
Написано было на белорусском языке, грамотно, четко, и Табаков без труда переводил.
«Здравствуй, Степан!
Надеюсь, ты еще не успел меня забыть. Пишет тебе Полещук, твой хозяин, который для всех вас там должен быть превыше Иисуса Христа и богородицы. Мне известно, Степан, что комиссары поставили тебя управлять моей мельницей. Это — хорошо, все-таки свой человек, давно знакомый и даже поротый мною (не будем помнить зла, Степан!). Пишу тебе вот по какому случаю. Скоро я вернусь, очень скоро. Поэтому предупреждаю тебя: своей головой отвечаешь ты за полную сохранность мельницы и подсобных построек. Я оставлю тебя управлять мельницей, если ты еще окончательно не продался красным комиссарам. А если что — под землей найду.
Помни: скоро вернусь. Аминь, Степан, и — до скорой встречи! Борони тебя бог от любви комиссаров!..
16 мая 1941 года».
Прочел, поднял глаза на мрачного мельника.