— Фашизм есть фашизм, Иван Иванович, — ответил Табаков. — Аппетит приходит во время еды.
— Странная у вас какая-то философия, Борисов! — тоже отозвался Калинкин. — Какая-то разоружающая, что ли, или какая-то профашистская, не пойму. К чему все это краснобайство — о Бисмарке, Наполеоне, о великом Гитлере? Странно, товарищ комиссар.
— Могу я поразмышлять среди соратников, среди товарищей, в конце концов?! — рассердился Борисов. — Никто не называет Гитлера великим, но и не дурак он. Не могу я по-солдафонски мыслить, извините. Пуля и та по траектории летит, а не прямо. Человеку тем более не к лицу брести по луже, если можно обойти ее. Человек обязан мыслить, анализировать.
— Когда я анализирую, предполагаю, наконец подозреваю, то вы оба ополчаетесь на меня. Когда же товарищ комиссар мыслит, причем не лучшим образом, то я обязан молчать.
— Тем более не провоцируй меня своими «разоружающая», «профашистская»! Порох надо держать сухим, но не надо в каждом соотечественнике искать врага. Как ты, например, в мельнике.
— Неведомо до чего так можно договориться, Борисов. Ты прав был, когда сказал, что, пожалуй, напрасно тебя призвали из запаса. Звание у тебя батальонного комиссара, должность — полкового комиссара, а уровень подготовки, прости, уровень размышлений — ротного политрука.
— Перестань, Калинкин! — попросил Табаков.
Борисов заговорил после трудной паузы:
— Поскольку вы, Калинкин, красный командир, то я, мыслящий, как вы сказали, на уровне ротного политрука, советовал бы вам почаще заглядывать в большие партийные документы. В решения и резолюции партийных съездов, например. И в частности в резолюцию Восемнадцатого партийного съезда, которая сурово осуждает действия клеветников и карьеристов, порочащих кадры партии. С этим партийным документом каждый политрук и каждый член партии в нашем полку знаком. Осталось за начальником штаба полка!
Дружеский откровенный разговор перерастал в брань. То ли сказывались изнурительные сутки похода, то ли влияла сама обстановка приграничная, то ли виной была психологическая несовместимость, обнаружившаяся вдруг в каждом.
— Остыньте малость, — остановил товарищей Табаков.
Помолчали.
— У меня создается впечатление, — заговорил снова начштаба, — что оба вы немного устарели для современной армии. Живете традициями и взглядами армии двадцатых, начала тридцатых годов, когда она была из переменного состава, делилась по территориальным признакам, то есть когда была далеко не тем, чем стала сейчас.
— В чем же выражается наша «старомодность»?
— То вам мельника жалко, то вы готовы за Войскобойникова горой встать… Мягкотелость, так называемая гуманность всегда были противопоказаны настоящей армии…
— Тоже интересная философия! — ухмыльнулся Борисов.
— Современная, по крайней мере. Груз пережитков, устарелых взглядов периода военного коммунизма, как балласт, мешает вам, за ноги цепляется. Думаю, только поэтому нарком обороны и товарищ Сталин взяли совершенно правильный курс на омоложение командных кадров. Примеры вам, наверно, не нужны? А то — пожалуйста. Сколько лет новым наркому обороны и начальнику Генерального штаба? Чуть более сорока. Моложе их обоих наш командующий округом. Вы, Иван Петрович, полагаю, знакомы с трехтомным трудом маршала товарища Шапошникова «Мозг армии». Вспомните, что он говорит о продвижении по служебной лестнице, когда разбирает жизнь начальника австро-венгерского генштаба Конрада. Он говорит: «Только через 35 лет службы в офицерских чинах, на 54 году от рождения, Конрад призывается на пост начальника генерального штаба. Для нашего скоротечного времени такое продвижение по службе нужно признать очень и очень запоздалым…» Чувствуете: «очень и очень запоздалым»!
— Маршал писал это, когда сам был сравнительно молодым и не был маршалом. Сейчас ему под шестьдесят, и он этого, думаю, не написал бы теперь. Не столько возраст важен, сколько содержимое этой штуки, — Табаков постучал пальцами по черепной коробке.
— В вас, Иван Петрович, говорит возраст. Вас обижает выдвижение молодых командиров.
— Отнюдь. Мне еще далеко до старческого маразма. Правда, некоторым свойствен маразм и в молодости. Борони меня бог от него!
Сзади, скрипнув пружинами сиденья, шевельнулся, сел поудобнее комиссар. Если б Табаков и Калинкин оглянулись, то увидели бы, как помрачнело его лицо.
— Это ты верно, Иван Петрович, — произнес он. — Страшен не физический маразм, а духовный. К сожалению, пока ни одно общество, даже самое передовое, не застраховано от рецидивов духовного маразма. Признаки его различны. У одних он выражается в желании полапать чужую жену, у других — присвоить чужое изобретение, у третьих — «потеснить» стариков…
В словах комиссара звучала неприкрытая горечь, но эта горечь была не оттого, что надо потесниться, а оттого, что он-то знал по недавнему опыту страны, как происходило кое-где «потеснение».
— Вы неправильно истолковываете меня, — заулыбался наконец Калинкин, поняв, что хватил через край. — Народ пошел пужливый, ей-богу! Чуть что — небо с овчинку кажется. Ведь по-дружески…
— Между прочим, товарищ майор, из люка башни небо всегда с овчинку кажется, — двусмысленно сказал Табаков, не принимая оговорок «по-дружески». — Вам не доводилось видеть, майор?
— Я не виноват, что меня не послали в Испанию или на Халхин-Гол! — с вызовом отрезал Калинкин, раскусив намек по-своему: насколько любил он штабную работу, настолько избегал обычных армейских будней, за время пребывания в полку ни разу не видели его, чтобы он спустился в танк. — Мое от меня не уйдет, Иван Петрович. Сами же говорите, что война не за горами-долами.
— К сожалению, да, — со вздохом согласился Табаков.
Нет, дружеского спокойного разговора никак не получалось.
Табаков вновь посмотрел на небо, вспомнив о Войскобойникове, оглянулся назад, не на комиссара, просто так, на дорогу. Через заднее окошечко увидел следующий за ним бронеавтомобиль.
— Вы, начштаба, приказали, чтобы за нами телохранители следовали?
— Инициатива начальника особого отдела. Граница, говорит, рядом.
— Видите, он считает, что мы, старики, еще можем пригодиться.
— По-моему, он считает, что лучше придать охрану, чем, в случае чего, расплачиваться должностью.
Табаков остановил на Калинкине долгий изучающий взгляд.
— Вы, оказывается, удивительный человек. Ваша проницательность буквально обескураживает.
— И разоружает! — смеясь добавил Борисов.
Калинкин щурил на дорогу глаза и покатывал под скулами желваки. Заговорил раздельно, четко, словно диктовал машинистке приказ:
— Когда я составляю план учений, когда я планирую учебный бой моей части с «красными» или «синими», я предусматриваю и обходные маневры, и вклинения, и замаскированный отход. Но когда я разговариваю с товарищами по оружию, с равными себе, я не терплю хитроумства, стараюсь быть предельно прямолинейным… За это я не прошу любить меня и жаловать, но прошу принимать и понимать таким, каков есть. — В усмешке приподнял уголки губ: — Когда я был маленьким, отец учил: не бей в спину, бей в брюхо — скорее целковый выскочит. Так и привык: не по заглазью, а в глаза правду-матку резать…
Табаков и Борисов быстро переглянулись, как бы сказали друг другу: их начальник штаба гораздо круче замешен, чем им думалось до сегодняшнего дня! Такая «пташечка-канареечка» может раз клюнуть в темечко, другой раз, а после третьего может в темечке и дыра образоваться. У честолюбцев и карьеристов несть числа приемам и способам для продвижения. И бог с ними, когда они не мешают делу, когда помогают ему. Но если во имя личной корысти попираются элементарные нормы порядочности и предаются интересы общего дела, тут уж надо не только глаз и ухо востро держать, тут… А не время, не время сейчас для служебных и личных раздоров!..
До городка доехали молча, условились, что для разбора учений завтра будут собраны командиры подразделений, попрощались и разошлись.
Но часа через полтора, уже из дому, Табаков позвонил на квартиру Борисову.
— Очень устал? Знаешь, хотелось бы встретиться… Ничего не случилось. Решил написать письмо Военному совету округа… Как говорят, куда конь с копытом, туда и рак с клешней… Нет, не по Калинкину! Не время. Не такие уж крупные фигуры, чтобы личные отношения выносить аж в округ… Ну что ты допытываешься, комиссар! Набрались всякие мысли. Баба, знаешь, с печи летит — семьдесят семь дум передумает. Так и я… Приходи, посоветуемся…
Пришло к Табакову твердое решение: обо всем, что думалось в бессонные ночи, что виделось и слышалось, что угадывалось и предполагалось, обо всем этом подробно написать членам Военного совета округа. Пусть решают, пусть насторожатся, взглянут правде в глаза.
Государство несокрушимо, если народ верит своему правительству и поддерживает его. Государство несокрушимо, если правительство не боится своего народа и во всем опирается на него. А народ — это миллионы единиц, таких, как он, Табаков, как комиссар Борисов, как мельник Степан, как излученский бригадир Василий Осокин, как «сумасшедший» танкист Воскобойников… Люди, на которых возложена огромнейшая ответственность за покой страны, за благополучие ее народа, эти люди должны уметь, обязаны уметь прислушиваться к тому, что говорят комиссар, мельник, красноармеец, колхозник, и не горячиться, если те ошибаются…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вовке одиннадцать, но это не значит, что он не мужчина. Положив косы на плечи, они с отцом выходят из дому, когда по закрою-горизонту ярко обозначается зорька. Идут рядом, молча, сосредоточенно, как идут крестьяне на работу. Иван Петрович шаг сделает — Вовка два, старший — два шага, Вовка — четыре. Если посмотреть сзади, очень схожи: русоголовы, с рыжиной, ноги чуть кривоваты, чуть выгнуты — кавалерийские. Люди с такими легкими, быстрыми ногами отменно пляшут, особенно вприсядку. Оба в сапогах, на обоих галифе и расстегнутые у ворота гимнастерки. Одной рукой Иван Петрович придерживает древко косы, в другой покачивается зеленый солдатский вещмешок, в нем хлеб и масло, две кружки и термосок с горячим чаем. Накосившись, они обычно садятся на волглую пахучую копешку травы и завтракают. И в эти минуты отец напоминает: «Учись слушать тишину! Многое в ней можно услышать: и как птицы поют, и как дикий кабан чешется о дерево, и как роса падает с травы на землю… Кто не умеет слушать тишину, тот вслепую живет…»