Но штабники дивизии говорят, что инициатива все-таки принадлежит комдиву. И то, что комдив всерьез озабочен обстановкой на границе, подтвердилось его согласием полностью затемнять на ночь их военный городок. «Правильное решение! — сказал он Табакову. — Порекомендую и другим приграничным частям делать затемнение…»
Из городка долетела песня. Длинноногий аист стоял в своем большом гнезде на сухом тополе и вскидывал головой, наверно, как и остановившиеся разом косцы, тоже вслушивался в слова песни. Молодые сильные глотки с азартом выпаливали слова о трех танкистах.
— Первая рота на завтрак идет! — с чуть заметной завистью промолвил Воскобойников. — Всегда первая рота вперед других строится, всегда всех обставляет… — И тут же просветлел: — Ну а это наша шагает!
Из городка, вперехлест с первой песней, взнялась другая, о Катюше, и о пограничье тоже, как и в той, что о танкистах.
«Пограничье — самая дорогая тема у поэтов, у композиторов, у всего народа. Очень все хотим, чтоб не только в песне был здесь «врагу заслон поставлен прочный…». Табаков насухо протер косу и попрощался с красноармейцами.
Мария стояла на крыльце и смотрела, как он вывернул из-за забора, прошел через проходную и, не глядя по сторонам, направился к их домику.
Она приняла от него косу. Так казачки принимали из рук мужей конский повод, когда те возвращались из боевого похода.
Ополоснулся под рукомойником, намахнул на себя приготовленную женой гимнастерку со свежим подворотничком, пригладил перед настольным зеркалом волосы и сел к столу выпить стакан чаю. Уходя сказал:
— Через час еду в Минск. Есть желание по столичным магазинам пройтись?
— С удовольствием бы, Табаков, да у моих же десятиклассников выпускные. — Она преподавала в соседнем местечке русский язык и литературу, а в младших классах — музыку и пение.
— Что еще? — спросил Табаков, заметив на лице жены какое-то необычное выражение.
— Бестолковый ты, Табаков! — Мария схватила со стола то большое квадратное зеркало с откидной деревянной ножкой, в которое он мимоходом гляделся перед чаем, и поднесла к лицу мужа. — Да посмотрись же ты! И поздравляю, и целую…
Табаков рассмеялся:
— Твори, бог, волю твою! Спасибо, жена, спасибо! — Не удержался, взял у Марии зеркало и еще раз посмотрелся — на его петлицах было не по две шпалы майора, а по три — подполковника. — Были звонки?
— Борисов, Калинкин… Командир дивизии! Обязали меня прикрепить еще по шпале.
— Да… Это — неожиданность…
Калинкин и Борисов были уже в штабе. Они поздравили Табакова с внеочередным званием, причем Борисов — шумно, сердечно, а Калинкин — суховато. И в это время воздух задрожал от гула, на стеклянной подставочке о графин с водой зазвенел пустой стакан. Кинулись к открытым окнам.
Над городком, ложась на крыло, разворачивался самолет с крестами и свастикой, ложился на обратный курс — к границе, откуда, вероятно, только что прилетел. Возможно, это был тот самый, по которому стрелял Воскобойников. Проплыл громадным серым крестом над штабом, холодком мазнула тень его по домам, по соснам, по лицам высунувшихся командиров, и вибрирующий, торжествующий гул стал удаляться.
С минуту стояли молча, словно прибитые этим пронесшимся железным ревом. Борисов искал по карманам папиросы, хотя пачка лежала на краю стола возле пепельницы.
— Чем пахнет в воздухе, начштаба? — Табаков, заложив руки за спину, быстро прошелся по кабинету. Глазом косил на Калинкина. — Чем?
Калинкин, похоже, знал, какого ответа ждал от него командир полка, но был он из тех, о ком говорят: тонок, как щепка, упрям, как столб. И раз наметившуюся натянутость, подчеркнутую официальность во взаимоотношениях не хотел смягчать первым.
— Пахнет дымом папиросы, которую наконец-то раскурил товарищ комиссар.
— Порохом пахнет, дорогой товарищ Калинкин, порохом!
— Вот вы и скажите так в штабе округа, Иван Петрович.
— Обязательно скажу. Точнее, подтвержу то, о чем написал в письме, которое вы читали, кстати.
— Добавьте: читал и категорически не согласился с ним.
— Да, читал и не согласился. И…
— И написал в округ свое мнение.
— Вот как? И не показал своего письма ни мне, ни комиссару? Где же взаимность?
— В письме — сугубо мое личное мнение. Видимо, оно было… несколько ошибочным, иначе бы… — Глаза Калинкина задержались на петлицах табаковской гимнастерки, и Табаков остановил его:
— Ясно! Можно не объяснять.
Но от окна, пуская папиросный дым на улицу, подал голос Борисов:
— Личное мнение есть личное мнение, это так. Но все же мне, к примеру, любопытно, какие контрмотивы выставлял Иван Артемыч…
— Они не расходятся с указаниями Центрального Комитета партии, Советского правительства и Народного комиссариата обороны, товарищ батальонный комиссар!
— О, вы от их имени писали? Еще немного, и вы станете писать и говорить от имени бога. Но для этого, товарищ майор, нужны верительные грамоты, иначе никто не поверит. Только неувязочка у вас: то вы говорите, что излагали «свое личное» мнение, а теперь, выходит, — равняясь на указания вышестоящих органов.
— Я исходил из местных условий. Анализ мною этих условий показал, что они соответствуют времени и политическому направлению ЦК партии.
— Мудрено как-то! Ах, товарищ Калинкин, товарищ Калинкин! — Борисов со вздохом затушил окурок в пепельнице. — Чувствую, не было на вас морозов, не было холодов, в тепле вы выросли. А на калину нужен мороз, только тогда она вызревает. В тепле — красна калина, да горька.
Спокойная насмешливость, игра словом «калина» взвинтили начальника штаба, и он действительно покраснел, как спелая, но еще не тронутая заморозками ягода.
— Вы трусите перед немцами, у вас поджилки трясутся, простите за грубость! А поводы для этого — самые обычные в современных условиях. — Калинкин отвернулся к политической карте мира, висевшей на стене, руки скрестил на груди, а плечи возмущенно вздернул.
— Все мы трусим, Иван Артемыч. Только мы с Табаковым внешних врагов побаиваемся, а вы — внутренних. Плохо, если все трое преувеличиваем, еще хуже — если недооцениваем их…
— Товарищи, — довольно сухо сказал Табаков, склонившись над картой городка и прилегающих к нему лесов и деревень, — как вы смотрите на то, чтобы переместить танковый парк в другое место? Ну, допустим, вот сюда и сюда. Причем, думается мне, батальоны надо дислоцировать отдельно один от другого. И базу снабжения отделить от них…
Борисов и Калинкин подошли к столу, следили за карандашом Табакова, тыкавшим то в один пятачок лесного массива, то в другой. Оба не стали спрашивать: для чего? Чем чаще менять места паркования машин, тем больше гарантии сохранить боеспособность батальонов в случае внезапного нападения.
— Да, немцы не отличаются рыцарством, — задумчиво произнес Борисов. — Опыт Польши и других стран — тому пример.
— Не сгущайте все-таки туч, Иван Иванович! Черт знает до чего можно докатиться, когда и у командира полка, и у комиссара такое паническое настроение.
— Вы, товарищ Калинкин, против такого рассредоточения полка?
У Табакова бровь встала над бровью, глаза холодно уперлись в аскетически сухое лицо начальника штаба. Внезапно подумалось: «Может, чертовщина в нем сидит не столько от врожденного упрямства и самомнения, сколько от болезни желудка? Ему лечиться надо, а он почти сутками не вылезает из штаба. К врачам не обращается: ерунда, дескать, важно диету выдерживать! Возможно, боится увольнения в запас? Сложный человек. Но, безусловно, способный оперативник, дело знает…»
Калинкин словно бы прочитал его мысли. Он сделал такое лицо, точно борол в себе внезапно вспыхнувшую боль, которую не хотелось выдавать окружающим, отошел к тумбочке с графином, налил в стакан воды. Вытряхнув из пакетика белую таблетку, кинул в рот. Запил.
— Я не против перемещения, с военной точки зрения оно разумно. Не знаю только, как это воспримет старшее командование.
— Готовьте приказ по полку!
— К вашему возвращению подготовлю. Но… очень не нравится мне эта нервозность, явная подготовка к войне: то боевые снаряды положили в танки, то внезапное рассредоточение полка, перемена баз. Полагаю, нервозностью и вызван поступок старшего сержанта Воскобойникова, открывшего огонь по самолету дружественной страны.
— Так что же нам — разоружиться, если мы пакт подписали? — спросил Борисов, прямо смотря в глаза Калинкина.
— Хорошо, хорошо! — поднял руки Калинкин и помахал ими в сторону комиссара. — Я же не говорю этого! Цапаемся без конца, когда работать надо… Могу быть свободен, товарищ подполковник?
— Зловредный мужик! — с улыбкой сказал о нем Борисов, когда дверь за Калинкиным закрылась.
— Работник толковый. — Табаков не то соглашался с комиссаром, не то отвергал его вывод. Видимо, отвергал, потому что тут же сказал: — У всех язвенников характер неустойчивый, чаще всего желчный, неуживчивый. Надо заставить его лечиться…
Как бы они удивились, если б узнали, что никакой язвы у Калинкина не было, не было даже легонького гастрита. И глотал он в присутствии других не какие-то там «желудочные» таблетки, а обыкновенные мятные лепешки.
К симуляции болезни он стал прибегать года четыре назад, когда понял, что общение с сослуживцами в домашнем кругу, на рыбалке, на пикнике нередко чревато нехорошими последствиями. Сам черт не знает, что в душе у каждого. После одной из маленьких холостяцких пирушек его пригласили куда следует и тоном, исключавшим малейшее возражение, спросили: «Говорил капитан Самойлов, что труды Тухачевского зря изъяты, в них, мол, много умного?» Захмелевший Самойлов действительно высказывал мысль, что военные труды бывшего маршала следовало бы взять на вооружение хотя бы без фамилии… И вот кто-то из тех, кто вчера пил с Самойловым на брудершафт, сегодня на него донес. Калинкин сказал, что ничего не помнит, потому как был сильно пьян. Спрашивающий недобро усмехнулся: «Вот здесь написано, что из всех вы были самым трезвым. Хорошо, идите. И хорошенько подумайте, вспомните. Мы вас пригласим…» Пригласили! В маленьком кабинете, кроме спрашивавшего, он увидел бывшего капитана Самойлова. Трудно было признать в нем стройного веселого балагура и любимца красноармейцев. Пришлось-таки вспомнить, ч т о тот г