Высшая мера — страница 64 из 122

— О чем думаю, Ваня? О счастье…

Он провел рукой по ее пушистым волосам, они были прохладными и чуточку влажными. И тоже высказал желанное:

— Едем утром вместе, а? Захватим из лагеря Вовку и…

Маша покачала головой:

— Что ты, Ваня! Выпускной вечер, ребята так готовятся к нему… А мы с Вовкой следом за тобой приедем…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Прежде чем уехать на службу, он целовал ее в макушку головы, словно ребенка. Она чмокала его в щеку. По возвращении повторялось то же самое. Было это привычным, как ежедневная заводка часов.

Теперь все изменилось. Пружина сломалась, время остановилось. Утром Кребс на секунду задерживался у порога, еще надеясь, что Эмма выйдет из своей комнаты. Ему давно не хватало церемонно-привычных обменов поцелуями. Он еще на что-то надеялся, но пронзительно понимал: все рухнуло. Эмма разлюбила его. Она ушла от него сердцем. Так уходят от потухшего костра. Без оглядки. В ее сердце расцвели новые ромашки, ее согревает новый огонь!

Да, сердцем, душой ушла. А мыслями, разумом они, похоже, давно врозь жили. Пожалуй, с той самой минуты, когда он, желая ошарашить, восхитить, предстал перед ней в новеньком мундире СС. Вместо радости и восхищения увидел в глазах ее недоумение и слезы. Вернее, не слезы, а блеск их. Когда Эмма очень волновалась или расстраивалась, ей почему-то сразу же хотелось плакать. Это у нее, как она утверждала, с детства. Чтоб не расплакаться, Эмма научилась широко-широко раскрывать глаза, тогда слезы не вытекали, а лишь увлажняли их, отчего они из дымчатых становились ярко-голубыми.

Он долго объяснял ей, почему решил идти с национал-социалистами. Сказал, что много думал о своем будущем. Мол, нельзя до бесконечности плыть по течению, пора приставать к какому-то берегу. Но к какому? Справа — жутковатый яр в изломах, без тропинок, к вершине которого карабкаются храбрецы Гитлера. Слева — покойный, пологий берег, выйди на него и пиликай на своей скрипке до седых волос, до старческого слабоумия. Если даровит, то к чечевичной похлебке будешь иметь и хлеб с маслом. А если не очень?..

Людям свойственно больше на звезды смотреть, чем на кормилицу землю. Оттого они часто спотыкаются. И особенно любят задирать головы немцы. Смотрят на звезды — и слепнут. Кребс знал их. За углом, в полуподвале, за кружкой пива все они Робеспьеры и Мараты, а в толпе — слепое стадо, слизняки, черви извивающиеся. Без сильной личности они — ничто. Историю Германии делали и делают личности: Фридрих Барбаросса, Фридрих Великий, Бисмарк…

— И разумеется, Адольф Гитлер? — сказала Эмма. Его горячий монолог она слушала как бы не ухом, а виском, склонив голову.

И он подтвердил: да, и Адольф Гитлер. Гиганты редки, посмотри: на целое тысячелетие — четыре имени. Всего четыре!

— О! — удивилась она притворно. — Почему же так мало? Или в школе фюрера учат лишь до четырех считать?

Это было в ее манере — говорить, отвечать вопросами. Будто бы спрашивает, но уже самим своим вопросом и отвечает. Он просил ее не язвить и отнестись к национал-социализму серьезно. Только национал-социалисты способны навести в несчастной Германии порядок!

— О?! — опять удивилась она, но с более ядовитым оттенком. — А разве можно навести порядок при помощи беспорядка? Не привалит ли вас тот крутояр, по которому карабкаетесь?

Она тут же извинилась перед ним, сказав, что, наверное, мало смыслит во всем этом, воспринимает события не умом, а сердцем, а сердце — не всегда надежный советчик, тут, дескать, и его, Эмиля, вина, дескать, не он ли ей, девчонке, говорил, когда она спрашивала, кто такой Гитлер: «Человек среднего роста, со средним образованием, с нижесредним дарованием художника»; о Гиммлере: «Человек среднего роста, со средним образованием, с нижесредним интеллектом»; еще злее — о Геббельсе: «Ничего среднего — уродец о трех ногах!» Тогда, дескать, он, Эмиль, еще не колебался, не принимал их веры, а сейчас… сейчас, как говорят, стал большим католиком, чем сам папа римский, да? Но, несмотря ни на что, Эмиля она любила и будет любить, а это неожиданное ощущение (душа — как ощипанная ромашка!) пройдет, со временем она поумнеет, и они будут жить счастливо…

И они, как ему казалось, жили счастливо. Целых семь лет! Он много работал, она тоже, ему казалось, не имела ни минуты свободной. Даже когда они наняли прислугу, у Эммы, ему думалось, не оставалось времени на пустяки.

Так могло бы и сейчас казаться, если б не прозвучал тот телефонный звонок и чей-то скабрезный голос не сказал, что он — осел-рогоносец, а убедиться в этом может по адресу такому-то… Кребс не поверил звонку: у молодого преуспевающего оберштурмбаннфюрера завистников много. Но все-таки не выдержал, поехал…

Лучше бы не ездил!..

Служанка держала в одной руке одежную щетку, в другой — фуражку и выжидательно, с легким страхом смотрела на хозяина. Он не брал у нее фуражку, не уходил.

— Так продолжаться не может, — сказал он себе, точно не видя служанки. И шагнул к Эмминой комнате. Постучал, вошел, плотно прикрыл за собой дверь.

Служанка положила фуражку на полку вешалки и на цыпочках выкралась из прихожей в кухню. «Так дальше продолжаться не может, Эмма!» — вновь услышала, проходя мимо хозяйкиной двери. В последнее время фрау Эмма почти не выходила из этой комнаты. Сюда она и постель свою перенесла из общей спальни.

— Смею уверить вас, не может! — еще громче повторил Кребс, останавливаясь перед Эммой.

Она полулежала в разобранной постели на диване, в руке раскрытый томик Гёте. Легкий пеньюар почти не скрывал ее тела: через полупрозрачную розовую ткань Кребс видел приподнятые юные груди с острыми сосками, матовость живота, сумеречность под ним, стройные ноги, сунутые под сбившееся одеяло.

Всевышний, сейчас это тело во сто крат желаннее, чем прежде! Что это? Почему? Парадокс бытия?

— В глазах святость, а… в душе — помойная яма? Грустно, Эмма.

Он лгал. Ничего в глазах ее он не видел. Она смотрела на него снизу вверх, но в то же время как бы отстраняла его, не впускала к себе.

— Если ты не порвешь с ним, я уничтожу его…

Эмма молчала.

— Я это сделаю!

Она опять промолчала.

— Смею вас уверить, ce n’est pas comme il faut![12]

Чем сильнее он кричал, тем более отдалялась Эмма. Казалось, она вообще не слышала его. Но смотрела на мужа все так же, снизу вверх, исподлобья, не впуская к себе.

Говорят, когда стены Иерихона не падают, пророки униженно стучатся в его ворота. Кребс встал на колени, заглянул жене в глаза:

— Ну чем тебя не устраивает наша жизнь, Эмма? Ты обеспечена, у тебя любящий, преданный муж… Я даже не трогаю твоих книг, хотя половина их подлежит уничтожению. Я нарушаю свой служебный долг, за это меня… Чем я тебя не устраиваю, Эмма? Или я плох как мужчина? Ну не молчи! Я готов все простить, но только… Я не хочу, чтобы ты с ним встречалась. Я не трону его, только оставь его. Неужели у тебя к этому красавчику банальнейшее либидо? Он же примитивен как личность! Вспомни, как он предал тебя… Нельзя на случайный порыв, на случайную связь менять семью, благополучие, честное имя…

Она покачала головой, разжала наконец губы:

— Нет и нет, Эмиль. Отвечу тебе стихами Гюго: c’est bien que la terre et ciel, — c’est l’amour![13]

Кребс резко встал.

— Французы говорят: что слишком глупо для обычной речи, то — поют! У тебя, смею уверить, слишком много свободного времени, вот и лезут глупости в голову. Смею уверить, я позабочусь о тебе. Будешь работать. К станку станешь. В прачки определю.

— На благо рейха?

— Во имя моей репутации! Я офицер СС, и я не позволю марать мою честь! Да, смею вас уверить! Пойдешь работать. Иначе… Иначе ты можешь… вы можете заплатить дорогой ценой.

— Вы снимете наши черепа и будете палочками поглощать наши дышащие мозги, как древние китайские мандарины? Ты об этом прекрасно рассказываешь. Пожалуйста! Кому нужны сейчас мозги?

— Прекрати свои шуточки!

— Или поступишь, как твой старший брат?

— Я велю прекратить! — окончательно взорвался Кребс.

Эмма напомнила историю, которой он в свое время очень гордился и часто рассказывал друзьям. Старший брат в двадцатые годы был правой рукой шефа штурмовиков Рема. Жена и дети почти не видели его дома, он слишком был занят сражениями с коммунистами и социалистами. И вот однажды он застает в своем доме чужого мужчину. Жена объяснила: друг детства. Друг детства вообще ничего не мог объяснить и имел лишь одно желание — улизнуть. Но Кребс-старший, расстегнув кобуру, удержал: «Вы подзаросли, сэр, я вас побрею!» Тщательно намылил ему щеки и горло, тщательно, очень тщательно брил, то и дело наводя бритву на оселке и плотоядно щуря глаза. Выбрил. И потребовал плату. Но не бумажками. А мелочью. У того нашлась лишь десятипфенниговая монета. Кребс-старший проводил «клиента» до порога, благодаря и кланяясь: «Приходите еще, сэр, рады будем обслужить!» А для монеты он заказал специальный ларец, монету вделал в крышку и даже протирать его запрещал жене. Когда у него интересовались, что все это значит, он говорил: «Об этом у моей верной супруги спросите».

Любовник сошел с ума сразу после ухода, а жена выбросилась из окна через несколько недель. Суд не решился привлечь Кребса-старшего к ответственности, ибо не нашел состава преступления в действиях штурмовика, но среди товарищей он стал еще более популярным. Правда, это не помешало Гитлеру расстрелять его вместе с Ремом и другими вождями штурмовиков, как только они стали ему мешать.

Эмма встала, сунула босые ноги в меховые шлепанцы, накинула на себя шелковый халат. Принялась расчесывать волосы перед трюмо. Заговорила она как-то иначе, чем прежде. Слова произносила с остановками, сбивчиво, словно посредственная актриса, плохо выучившая роль.

— Говорят, маленькие горшки быстрее кипят… Но… почему ты кипишь, Эмиль? Ты же… ты же не какой-нибудь горшок? Ты… вместилище! Занимаешься изучением психики, настроений тысяч людей, целой нации… К лицу ли тебе, Эмиль, принимать так близко к сердцу измену… заурядной женщины?