— После того, как влопалась в этого?..
— Раньше. Сейчас, после… вот, — Эмма повела подбородком на книжные полки, — я ненавижу тебя.
— Эмма!
— Я ненавижу тебя. Ненавижу ваш режим, ваши скотские идеи, ваше…
— Замолчи!
— Скоты, дорвавшиеся до власти. Я ненавижу вас.
О, этот тихий, ровный голос! Эта неподвижная холодность глаз, брезгливая кривизна губ!..
У Кребса ладони узкие, пальцы длинные, хлесткие. Он бил ими по щекам Эммы — левой, правой, левой, правой. Бил зло, неистово, облегчая себя. Голова Эммы дергалась — вправо, влево, вправо, влево, слетела шляпка. Но жена, сволочь, не отстранялась, не защищалась. Тварь, хоть бы слезинка! Лишь кровь из прикушенной губы. Ладони обжигаются об исхлестанные щеки. Ее сапогами, сапогами надо топтать! Гнуть, ломать мягкие кроличьи кости! Чтоб разбитые губы пощады просили, чтоб бьющий сапог ловили и целовали…
Тварь! Дерьмо! Шлюха!
Молчит.
Да не смотри ты такими… Убить мало!
Кребс повернулся и, сломив спину, сутулясь, вышел. Оберштурмбаннфюрер плакал. От обиды. От бессилия. Оттого, что любил Эмму.
Наливая Максу вторую чашку утреннего кофе, Хельга смотрела на то, как цедилась темная струйка, и наконец заговорила:
— Надеюсь, ты не станешь возражать, если в следующее воскресенье мы сделаем свадьбу. С моей стороны будет пары четыре. Как раз подруга выпишется из больницы. Кто будет с твоей стороны? Брат с женой приедут? Ты просто молодец, что привез мне новые туфли — я их надену в церковь…
Он выжидательно всматривался в ее лицо, в ее глаза, она прятала их за ресницами, словно за легким забралом. Нет, не это она готовилась сказать, что-то у нее другое на уме.
— Знаешь, дорогой, — она подвигала блюдце с чашечкой и подняла глаза, — знаешь, я не хочу работать в книжной лавке отца…
Макс продолжал ждать, отхлебывая кофе маленькими глотками. «Теперь ты скажешь, что хочешь быть все время дома? Чтобы ни одна поклонница не посмела мне звонить и приходить домой? Неужели ты столь же примитивна, как многие другие?.. Я не возражаю, конечно, сиди, хотя в министерстве существует негласное правило: супруга каждого сотрудника должна где-то работать во имя процветания рейха. Это, мол, тоже неплохой пропагандистский козырь…»
Но Хельга сказала совершенно неожиданное:
— Я, Макс, хочу быть полезной рейху, более полезной, чем прежде. Если ты не возражаешь, я пойду на курсы медсестер и массажисток… Стране очень нужны медработники… А если учесть будущее наступление на Англию, то… Ты понимаешь меня, надеюсь…
Решение это укрепилось в Хельге после того, как она много часов провела возле раненой при английской бомбежке подруги. Белизна накрахмаленных халатов с голубоватыми тенями в складках, строгая вежливость медперсонала, благодарные слова выздоравливающих — все это произвело на нее впечатление, и она бесповоротно решила, что ее место среди тех, кто возвращает людям жизнь и здоровье. Только бы Макс не стал возражать. Думала, он мягкий, покладистый, слабовольный, а услышала, как прикрикнул в лавке на прыщавого Мольтке, — ушам своим не поверила. Потом роман с женой оберштурмбаннфюрера… Нет, Макс совсем не такой теленочек, каким казался!
— Но если война, то могут и на фронт послать! Ты об этом не задумывалась?
— Ты наивен, Макс! — засмеялась Хельга. — Ведь я скоро матерью стану…
— Действительно! — засмеялся и он.
— Сегодня я поеду и скажу о своем решении папе. Вот рассердится!
— Да, конечно. Ты ведь почти задаром работала в лавке, а чужому человеку придется платить…
Хельга пропустила мимо ушей его иронию.
— Занятия сестер с шести вечера…
— Я буду тебя встречать.
— Значит, сегодня встретишь?
Макс покачал головой:
— Ну, плутовка!
— Но, дорогой, во-первых, тебя не было дома, а во-вторых, я же знала, что ты согласишься! — Хельга вышла из-за стола, обняла Макса за шею, прижалась щекой к щеке.
— Мне пора, — сказал он наконец, и Хельга расслабила руки. Роговой гребенкой любовно расчесала светлые пряди Макса.
Он поднялся со стула, поцеловал ее в губы, и они приоткрылись в ответном поцелуе, мягкие, теплые, пахнущие кофе. Ознобило воспоминанием: в Трептовом парке от Эммы, как от крестьянки, исходил запах свежести, яблок и сена, наверное, потому, что были они оба в талом весеннем лесу. «Когда ты перестанешь вспоминаться?!»
Вернулся он часа через три. Хельги дома не было, очевидно, еще не приехала от родителей. Макс попытался представить, какой разговор состоялся там. Отцу, безусловно, не по нутру решение Хельги! Так-то, папаша Шмидт!
Шмидт… Макс расстегивал френч, вешал фуражку на вешалку и напрягал память: кому еще принадлежала эта фамилия? В Германии Шмидтов как в России Ивановых или Кузнецовых, как в Англии Смитов. Одна из самых распространенных фамилий. Однако Макс чувствовал, что она связана с кем-то очень знакомым, что ему нужно непременно вспомнить — с кем?! Ощущение было такое, точно от этого зависела его дальнейшая судьба.
Вспомнил! И поморщился от неожиданности. Фамилию Шмидт носила до замужества Кете Кольвиц. Нет, жизнь, похоже, не бывает без подножек!
Настроение испортилось. Остановился перед мольбертом, накрытым простыней. Новое полотно: «Возвращение к Родине». Один из командиров частей в генерал-губернаторстве насмешливо фыркнул: «Что вы все рисуете этих польских немцев? Грешно говорить, капитан, но мне они антипатичны. Как их ни мой, а все от них пахнет кислым польским бигосом, проще говоря — капустой с мясом. Несет от них польскими флячками, проще говоря — вареной требухой… Не спешите их увековечивать, капитан!..» Может, отчасти напоминания о его совете не настраивали на работу? Или все та же Кольвиц?..
Услышал звонок в дверь. Открыл. Перед ним стоял кривой Пауль, глаз дворника излучал восторг.
— Я вам три раза звонил, господин капитан! Три раза! — Цифру «три» он произносил с таким удовольствием, словно ему было двадцать лет и он называл номер телефона любимой девушки. — Какой-то мальчишка принес вам вот это письмо. Велено, сказал, в ваши собственные руки…
В комнате Макс с недоумением оглядел большой самодельный конверт. Четкими круглыми буквами было написано: «Максу Рихтеру, художнику. Берлин, Раабештрассе…» Обратного адреса не было. Он взял столовый нож и осторожно взрезал край конверта. Руки его задрожали от волнения и недоброго предчувствия: Эмма вернула ему карандашный портрет, рисованный им в вагоне. Из-под высоко вскинутых бровей на Макса смотрели Эммины глаза, с «дымкой», с «поволокой», как он тогда говорил. Внизу его росчерк: «Made in Deutschland». Непрошено и непрощенно вспомнилась вся она, все, что было с ней связано.
«Наверно, я ее любил… Люблю, наверное. Вот история… А не Кребс ли подстраивает? Он же мог обнаружить рисунок! Такие, как Кребс, не прощают…»
Кроме ватманского листа, вырванного когда-то Максом из альбома, в конверте ничего не было. Что, возврат за ненужностью? Или… провокация?
Недоумевая, Макс машинально перевернул картон и увидел, что обратная его сторона исписана. Кинул взгляд вниз: да, подписалась Эмма!.. Начал читать.
«Дорогой Макс!
Надеюсь, ты уже вернулся из командировки. Впрочем, все равно…
Я возвращаю твой входной билет. Верно говорят: любовь слепа. Ты показался мне совсем не похожим на других, я считала: вот сын века! Почему? Не знаю. Но ты, к сожалению, тоже оказался как многие…
Может быть, я очень впечатлительная, возможно, у меня больное воображение? Все это возможно, если смотреть на меня глазами моего мужа. Первое время я еще металась, искала утешения и объяснения всему у него, он ведь кончал консерваторию, он одаренный музыкант, у него должны быть, как я мыслила, тонкая натура, тонкое обостренное чутье к чужой боли. Он пожимал плечами и хмыкал: «У тебя несварение желудка. Пей минеральную зейдлицкую, она слабит…»
Ты не такой, Макс, я в этом уверена. Но и ты на первый план поставил личное благополучие, и ты за чечевичную похлебку отдаешь талант, любовь, даже родину. Да-да, не возражай! Я видела, я понимала тебя в тот час, когда ты, серый от страха, стоял перед Кребсом, когда ты, чуть ли не щелкнув каблуками, с готовностью отчеканил: «Так точно! Было!» Несмотря на трагикомичность моего положения в твоем доме перед Кребсом, я, как ни странно, могла мыслить, анализировать, сравнивать. И мой анализ был не в твою пользу, Макс. Хотя… хотя, буду откровенной, мне и сейчас хочется погладить твои волосы, прикоснуться губами к твоим глазам…
Если верить легенде, на месте казни Иисуса Христа, на Голгофе, вырос «цветок страстей», и в его чашечке запечатлелись орудия пыток Христа. Дорогой Макс, в чашечке цветка, который вырастет на моей могиле, будет свастика! Не удивляйся и не осуждай: лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Я не создана для водевилей и трагедий, но и мелодрама у меня не получается.
Итак, ко мне в дверь стучит дама в белом.
Прости и прощай!
Макс ошалело покружил по комнатам. Набрал Эммин телефон — молчание. Ужас!
На полную мощность включил радиоприемник, купленный перед отъездом в Польшу, нашел маршевую музыку. Откинул с натянутого холста простыню и, схватив палитру и кисти, с ожесточением стал класть мазки на свое «Возвращение к Родине». Голова была огромна и пуста, как колокол без языка. Она и гудела подобно колоколу на ветру. В нее не входила взвинчивающая мелодия «Баденвайлера» — любимого марша фюрера.
Он вышел из дома и часа полтора бродил по улицам, чтобы отвлечься от гнетущих мыслей. Не зная зачем, зашел в ближайшую церковь, опустился на крайнюю к выходу скамью, рядом с молодой женщиной в черном платке. Положив молитвенник на колени, женщина устремила глаза вверх и шептала что-то быстро и страстно. Под сводами храма, обладавшего хорошей акустикой, гремел голос священника. Его слова доходили до Макса так же, как недавняя маршевая музыка из включенного на полную силу приемника. Гораздо слышнее была молитва женщины. Понял: молит бога упокоить душу ее мужа, убитого где-то в Польше…