И Макс, точно наяву, снова увидел перед собой сраженного на варшавской улице немца, увидел Эмму, покрытую черной кружевной накидкой, услышал ее горькое: «Во Франции месяц назад погиб мой кузен. Ему было двадцать лет, он был офицером…» Опять Эмма! О, всевышний… Что с ней сейчас, почему она так распрощалась? Неужели и впрямь задумала уйти из жизни? Как узнать?..
Вышел из церкви, опять бродил по городу. Далеко-далеко звучал колокол. Звуки были редкие, грустные, похоронные. Каждый удар — строка.
Бом-м-м!
Век опостылел…
Бом-м-м!
Больше нет мочи…
Бом-м-м!
Мы — как пустыни…
Бом-м-м!
Сброд одиночеств…
Надвигалась гроза, и он вернулся домой. За окном грянул короткий летний ливень с яростными вспышками фиолетовых молний. Тяжко вздыхал гром, словно кровельщики сбрасывали на мостовую старое железо.
Макс нашел пепельницу, давно потерявшую запах табака, на цыпочках прокрался в кухню и там, нервно ломая спички, с угла, где стоял его росчерк, поджег Эммин портрет. С лихорадочным облегчением смотрел, как над пепельницей, сворачиваясь в черную трубку, догорал ватманский лист с карандашным портретом Эммы, с ее последним приветом и прощанием…
Гроза за окном прошла. О жестяное подоконье била капель. Точно кто-то монеты отсчитывал в железную кружку.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Сенокосы… Пора дивная!.. Праздник, романтика мальчишья, отрада крестьянская — вот что такое сенокосы по Уралу, когда в каждой копне — пуд меду и воз запаху. Начинаются они не с лугов, там еще сыро после вешнего разлива, начинаются по дальним целинным взлобкам, по степным стрепетиным распадкам. Вначале ставятся шалаши из плетней, толсто-натолсто укрывают их сеном первой косы, чтоб и в зной хранили прохладу, поодаль роют в земле печурку, вмазывают в нее два котла для похлебки и каши, привозят наковальню для клепки косогонов и кос, рядом с ней ставят, точильный круг с нежным приводом — стан готов. В час добрый, люди! И пускай труд ваш будет жарок, пахуч сеном и потом, но неприедлив, радостен, в охоту…
Крепких матерых мужиков тут мало, они нынче на тракторах, на ремонте комбайнов, на колхозной стройке, главная сила на сенокосе — парни да девки. Да еще пять-шесть стариков-скирдоправов, умеющих без отвеса и угломера такие скирды ставить, что ахнешь, залюбуешься. Уважительно принимают здесь и зеленую лапшу, вроде Кости Осокина. Правда, косилок им еще не дают, но конные грабли — пожалуйста. И ни один излученский пацан не променяет те высокие тряские грабли на рыбалку, на лазание по гнездам в лесу, только бы доверили ему желанные грабли! Только бы не сказали: мал ты еще, братец, подрасти на вершок или более.
День длинен и тяжек покажется новичку на граблях, нагребающему по уклонам зеленые сугробы духовитых трав, но зато скрашивает его вечер, когда после горячей похлебки, заправленной луком и свиным салом, после пшенной, пахучей от коровьего масла каши начинаются сказки-байки под летними звездами. Ложатся не в шалашах, они от дневного зноя да на случай дождя, а под открытым небом, на дерюгах и одеялах, постланных поверх сена. Парни и девки ложатся вперемежку, потому что девки не боятся парней — те не вспугивают их доверия. Ну, конечно, не всегда парни выдерживают стойкий нейтралитет, так на то ж они и парни. Случается, рука самовольно потянется туда, куда самой природой велено ей у доброго парня тянуться, чтобы девке не скучно было, и тогда — вскрик, визг: «Колька, паррразит, по роже получишь!..» А в ответ — смех, хохот отовсюду. Только такое, ей-богу же, редкость…
Среди сенокосчиков обязательно найдется тот, кто до утра может всякие были-небыли рассказывать. Журчит, журчит его негромкая речь, как родник в лесу, уносит слушателей в неведомые выси и дали, наполняет душу сладостью грез, у девок, непонятно почему, на глазах выступают слезы… И на смену сказке-были приходил сон, короткий, крепкий, сладкий.
Кто-то сказал: рассвет в степи начинается запахом. Это верно. По-степному чуть тронутой росой, первой просыпается полынь. Еще и зорьки нет, а она уж источает свой горько-волнующий дух, придавая воздуху и необычайную свежесть, и прохладную густоту, какой бывает ключевая вода, выбивающаяся из-под осокоревых горьковатых корневищ. А потом, ближе к восходу, в низинках оживает чебрец, богородская трава по-здешнему. У него свои запахи — пряные, душновато-сладкие… И тут же просыпаются птицы, перво-наперво жаворонок забирается ввысь, видит оттуда окраек свежего солнца и рассыпает свои колокольчатые трели-песенки на землю, на травы, на спящих косарей. И слышит его только бригадир. Отбрасывает он волглое одеяло, спешит к жестяному рукомойнику с нахолодавшей водой.
— Подъе-ом, ребята! Подъем!..
А неохота же подниматься, спится в этот час — ой-ой!
Но бригадир поднимает. Бригадир уже идет по стану, по сторонам взгляды сеет, не просто сеет, а все подмечает: тому совет даст, того взгреет, третьему косилку поможет настроить. У бригадира сенокосного колготная, беспокойная должность, не знает он ни скамьи, чтобы присесть, ни койки, чтобы прилечь — некогда. Бригадиром тем назначили сына Устима Горобца, Петю, Петра Устимовича, если хотите, того самого, что осенью из Красной Армии демобилизовался. Ходкий, проворный получился из него бригадир. Сегодня Петр Устимович не ночевал в бригаде, домой ездил, а поутру вернулся к самому разу.
— Подъем, ребята! Подъе-о-ом!..
Далеко не первым вскочил Костя с пахучей постели.
Айдар сидит на дышле раструски и выстругивает ножом затычку к смазочному отверстию муфты косогона — железная закрутка, видно, где-то затерялась. Губы у Айдара — как растрескавшаяся кора старой вербы, сухие, черные. Еще бы: с зари до зари под зноем, на горячем степном ветру. Увидев Костю, показывает подбородком на кармашек своей латаной рубашки:
— Возьми здесь… Устимович тебе телеграмму из поселка привез…
— Мне? Телеграмму? От кого еще?
— От дорогой и любимой, — брякнул сбоку парень, наворачивая за обе щеки шматок сала с хлебом.
Костя выдернул из Айдарова кармашка сложенный вчетверо листок.
— Чего ж сразу не разбудил?
— Успеешь…
На стандартном зеленоватом бланке — карандашные строчки:
«…Излучный Константину Осокину Костя готовь удочки зпт еду тчк
— Табаков едет! — сорванно, детским фальцетом выкликнул Костя. — Что делать?
— Что… Удочки, сказано, готовь…
— Я сейчас домой слетаю! Маманьке… Стольниковым…
Айдар усмехнулся: чудак, право! Телеграммы в Излучный раз в год приходят, если не реже. Зато о каждой из них половина поселка вперед прослышит, чем адресат. И уж конечно о табаковской телеграмме еще вчера знали и Костины папанька с маманькой, и Стольниковы, и весь Излучный. Но не отговаривать же Костю!
Отпросившись у бригадира, Костя ловил свою раззамечательную Горобчиху, взнуздывал ее, а сам глох от торжествующего гула собственного сердца, тревожила сладкая мысль: «Лично мне прислал!.. Удочки всегда готовы — пожалуйста! Лови, Иван Петрович, в свое удовольствие! Самые лучшие удочки отдам тебе!»
Парень со шматком сала вел к косилке двух лошадей. Дожевал, остановился, полез в карман за табаком. Костя бросил бесталанную Горобчиху, выдернул из-под мышки у закуривавшего парня повод и мигом взлетел на молодого буланого жеребчика. Стиснул его бока ногами, рванул удила, хлестнул сложенным кнутом под брюхо. Конек вздыбился и, чуть не смяв опешившего хозяина, рванул к дороге. Костя обернулся на скаку, поскалился:
— Покоси на Горобчихе!
И вовремя пригнулся к гриве: над головой со свистом пролетел обломок дубового косогона с наклепанными на конце железными щечками. Попади опомнившийся ротозей — убил бы к черту! Но бог не без милости, как сказывал Стахей Силыч, а казак не без счастья…
За Костей лишь пыль взнялась.
…Сергей и Настя одновременно услышали частый топот конских копыт. Кто-то летел по улице галопом. Как на пожар! Топот замер возле амбулатории. Настя сразу подобралась, быстро взглянула на свой белый халат на вешалке, выстиранный, но еще не отутюженный, глянула на чемоданчик с медикаментами. Предполагала: к ней, со срочным вызовом к больному.
Сергей тоже подумал, что это за ней прискакали, и почувствовал даже облегчение: все-таки лучше, если без нее сядет в Гришину полуторку и уедет. Примирения у них не получилось. В общем, наломали дров, неизвестно, как гореть будут…
В комнату ворвался Костя, в латаных штанах, в майке, на ногах — расшлепанные чувяки, в руке — смотанный кнут.
— Фу, думал, не застану тебя, дядь Сергей! — выдохнул облегченно, счастливо, в широкой улыбке показывая редкие зубы. — Я прямо с сенокоса…
— Очень похвально, — сдержанно отозвался Сергей.
Ни он, ни Настя не смотрели на лобастого, как бычок, паренька. И это не ускользнуло от его внимания.
— Что вы какие-то… не такие? — озадаченно спросил он, садясь на стул и выбирая из русых волос зеленые сенинки. — Будто навек расстаетесь! Смешно даже.
— Навек, Костя, ты угадал… Разве Стольников ничего никому не сказал? Он же не трус, надеюсь…
— И так узнают! — злобно выкрикнул Сергей, защелкивая на полу замки чемодана.
И только теперь Костя увидел, как изменилось лицо Насти, было оно землистым, мертвым, волосы не прибраны, лишь гребенкой схвачены. Увидел, как суетливы, нервны движения дяди.
Костя медленно поднялся, слыша тяжелые удары крови в ушах.
— Ты… бросаешь Настю?
— Да, мы расходимся…
— Ты… ее бросаешь?
— Отстань, племяш, не до тебя нам…
— Как же ты… — Костя чуть ли не со слезами лез под майку, тащил из-за пазухи телеграмму. — Что мы Ивану Петровичу скажем? Он же едет, он же телеграмму вот прислал! Он же, он, — Костя искал убивающие своей логикой слова, — он же герой, командир полка! А ты… ты…