— А я думав, Гриша йдет… — В его печальных глазах какое-то время жила мысль о наигранном мотиве, но, остановив их на лице Кости, он как бы проснулся: — А шапку чи не надо знимать, паныч?!
«Может, и перекреститься на твоего Иисуса?!» — сердито подумал Костя, но кепку стащил с головы. Они сели: Айдар на табурет, а Костя на койку, застеленную серым суконным одеялом. Теперь Костя видел дверь и сбоку от нее деревянную вешалку, на которой висели зеленая, цвета молодой осоки, шинель с вшитыми мягкими погонами и четырехугольная фуражка-конфедератка с темным пятном на околыше. «Хорошо, хоть кокарду с орлом снял со своей «рогативки»! А погоны так и носит. Наверно, назло всем…»
Анджей опять склонился над баяном, снова, теперь более уверенно, проиграл ту же мелодию. Потом свел мехи и помрачнел, задумавшись.
— Наша песня, панычи. Добжа песня, солдатская…
У Айдара, по мнению Кости, любопытство всегда сверх меры. Ему нужно все на свете знать.
— А какие у нее слова, пан Анджей?
Тот оживился:
— Чи поймешь, паныч? Слухай…
Вторя себе на баяне, он запел. Голос у него несильный, но слова с мягким пришепетыванием лились ладно, по-строевому четко и бодро. Однако за мотивом, за незнакомыми чужими словами угадывалось какое-то скорбное томление, какая-то подспудная горечь. Он попробовал перевести: «Хорошо тебе, моя любимая, белых орлов вышивать. Мы обязаны, божии солдаты, в широком поле в ряду стоять…»
— А потом жолнежа, солдата, ранило, и он пишет своей любе: «Права рученька прострелена, лева нога отнята, отнята… Спой же, спой же, моя наймилейша, яка война проклята!» Ой, дуже зле дело — война, кавалеры!
Анджей поставил локти на баян и сжал ладонями щеки, прикрыв пушистые бачки. Наверно, он хотел удержать подергивание своей светло-русой головы. О чем ему думалось в эти минуты? Может быть, о сентябрьском раннем утре прошлого года, когда самолеты с черно-желтыми крестами низко пролетели над его деревней и, прострочив из пулеметов, убили старого ксендза, вышедшего из костела? Не задерживаясь, они унеслись в сторону Познани, и оттуда потом доносились глухие, чуть слышные бомбовые взрывы. Может быть, вспомнилась первая схватка с немецкими автоматчиками? Или тот час, когда полк новобранцев был срочно погружен в вагоны и передислоцирован к русским границам? Или тот быстротечный бой под Пинском, где контузило?..
— А я думав, Гриша йдет, — снова, ни к кому не обращаясь, проговорил Анджей. — Обешчався…
Григорий Шапелич учил Анджея игре на баяне. Это и баян был Григория. Анджей опросил всех излученцев, ища скрипку, ее ни у кого не оказалось. А в польских деревнях она встречается так же часто, как в Излучном — балалайка. И тогда Григорий вызвался научить Анджея игре на баяне. Косте тоже страсть хотелось овладеть этой чудо-гармонью. Бренчать на балалайке он мог, на гитаре — тоже малость. Впрочем, в поселках над Уралом редкий мальчуган сызмалу не хватается за трехструнку, не умеет на ней более или менее тренькать. А вот на баяне…
— З Гришею мне легче якось. Он разуме польский езык…
— Вы сами мелодию подбираете? — спросил Костя, не теряя надежды заиграть когда-нибудь не хуже Григория Шапелича.
— Пан Григорий не зна этой песни… Пан Григорий меня другим учит, своим… — Анджей поправил на плече ремень и, глядя на свою вылинявшую конфедератку с широким строченым козырьком, легонько тронул голоса, в ответ им рокотнули басы. Нашел аккорд. И наполнилась комната величавой, раздольной, неторопливой мелодией. Но Анджей не довел ее до конца, оборвал. — Любимая пана Григория!
Айдар кивнул:
— У нас все ее любят, пан Анджей.
Ввалился Григорий Шапелич. Низкорослый, широкий в плечах крепыш внес в комнату запах свежего вечера. Кинул варежки и шапку на лежанку, ловко вскинул баян на грудь. Жадно, быстро пробежался короткими пальцами по ладам. Видно, соскучился по своей гармонике. С белорусским жестковатым акцентом спросил:
— «Лявониху» вам заграть, хлопцы? Сгопаете?
Айдар вспомнил вдруг, зачем они пришли. Вытащил из-за пазухи книгу.
— Чуть не унес обратно! Обещанный «Тихий Дон», пан Анджей.
Поляк бережно принял книгу, тяжелой ладонью погладил обложку.
— Дзякую, спасибо, — и глаза у него стали печальными, словно у больной птицы, как тогда, на свадьбе. Медленно прикоснулся ладонью к груди: — Вот тут, в середке, болит, ой как болит, панове. У меня ж за Варшавой пани Ядвига осталась, да панночка, доцурка моя… У зло́дия Гитлера остались! Чи живы…
Затишье установилось в комнатке.
На своем опрокинутом табурете Анджей качнулся к подоконнику и среди заготовок из корья выбрал одну незаконченную статуэтку. Щелкнул складным ножом, обнажив острое кривое лезвие, по-птичьи примерился одним глазом, потом другим. Мелкими тычками и надрезами стал выделывать что-то хитростное. Промеж его широко расставленных коленей на пол сорилась коричневая крошка, похожая на махорку. Говорил как-то Григорий, что заняться таким рукодельством насоветовал Анджею врач в госпитале: дескать, хорошо нервы унимает. Поначалу у Анджея не очень-то получалось — навыка не было, руки тряслись, — а теперь эвон как, будто картошку чистит! И голова перестала дергаться.
— И яка ж она, панове, слодка, жизнь мирная на родине! — вздохом нарушил молчание Анджей, не переставая ворожить над чуркой. Вздохнул так, точно с белым светом прощался. — Ранэк-рано встаю з мягкой перины и выхожу до скотины в сарай… На дворе зимно, а в сарае цепло, клевером да млеком пахнет, корова спокойно дышит, в закуте кабанцы хрюкают… Пока я вычишчаю навоз, пока задаю корм, моя жена Ядвига кофе варит, бигос готовит — то капуста з мясом… Войдзешь в дом, а уже доцурка моя, Густочка, поднялась: «Дзень добры, ойцец!» Я беру ее на руки… Завтракаем тихо, добже, Ядвига о правый локоть, Густочка — о левый… А пойдзем в костел — все нам низко кланяются, всем же и мы низко кланеемось. Все ж свои, всех же знаем! В костеле орган грает, старый ксендз служит… Впереди пан Ружецкий сидит с панночками да панычами, к молитве обрашчен… Богатый пан, шэсьсэт гектаров земли да ферма. А яки у него коровы, як бы ж вы знали! На всю Польшу порода. Обешчав мне пан Ружецкий: збирай злоты, Анджей, продам тебе телку в осень, бо вижу, моцно ты хозяйственный да грамотный человек… Да тут Гитлер-злодий!..
В горле Анджея копилась едучая слеза. Боль проступала из глаз, как кровь через бинт. Тяжело было смотреть на его сгорбленную фигуру.
Разгибаясь, Анджей меланхолично сдул со своего творения крошки, иглой приколол к нему шарик и выставил на «обгляд». Оживившиеся очи щурил оценивающе: добже ли сработано?
Айдар вместе с табуретом придвинулся к столу. Подвинулись поближе Костя с Григорием. Анджей догадливо снял с десятилинейной лампы стекло, ширкнул о коробок спичкой. Оказывается, давно стемнело, а они как-то не замечали сумрака, схоронившего углы комнаты.
При свете лампы в игрушке распознали знакомую личность. Нос и глазницы Григория обложило потом.
— Это же… Гитлер!
В ответ Анджей нехорошо захохотал. Он позвончел и, казалось, помолодел даже. Редко кто видывал поляка таким. «Зарадовался, сейчас пузыри начнет пускать!» — сопя, негодовал Костя. А тот услаждался, взирая на статуэтку.
— Добже, пан! Добже угадав! Это он, холера ясна!
Григорий, взяв статуэтку, оглядывал с осторожностью, как если бы ежа в руках держал. Из-под ножа Анджея родилось туловище зверя, а голова человеческая. Рот у фюрера немыслимо широко раззявлен, а челка съехала на бровь. Лапы волка (или овчарки) когтисто лежали на шаре, земном шаре.
— Сховай, спрячь, — негромко сказал Григорий, сжимая на коленях баян. — А еще лучше — сожги. От греха…
— Да, за такое… — Айдар многозначительно покачал головой.
— А вы докладайте! — с бесшабашно-злым вызовом вскрикнул Анджей, и губы его маленького женского рта стали тонкими, острыми. — Чи я боюсь?!
— Польское правительство спровоцировало немцев, — сказал Григорий, — захватили их радиостанцию, ну и поплатились за это. Бельгия и Голландия бомбили германский город Фрейбург — тоже поплатились! Я об этом читал. Може, не совсем так, а вот читал. Не надо огнем играть, пан Анджей…
Откуда было знать этим ребятам, что немецкую радиостанцию в городе Глейвиц захватили 31 августа прошлого года не поляки, а эсэсовцы в польских мундирах, что сами они были потом уничтожены для сокрытия следов провокации; что старейший университетский городок в земле Баден-Вюртенберг атаковали не бельгийские и голландские пилоты, а 51-я бомбардировочная эскадрилья немцев… Били своих, чтобы чужие боялись, чтобы потом безнаказанно бить этих чужих. Справедливо считал Анджей, что его родину предали и растоптали, но не знал он, в какой мере способствовали этому союзники — Англия и Франция. Лишь через многие годы прочтут его соотечественники слова повешенного фашистского генштабиста Альфреда Йодля, сказанные на Нюрнбергском процессе:
«Если мы еще в 1939 году не потерпели поражения, то это только потому, что примерно 110 французских и английских дивизий, стоявших во время нашей войны с Польшей на Западе против 23 германских дивизий, оставались совершенно бездеятельными».
За свою «странную» войну Англия расплатилась катастрофой в Дюнкерке, Франция — унизительнейшим подписанием капитуляции в Компьенском лесу, причем в том же салон-вагоне, где некогда французский маршал Фош принял капитуляцию кайзеровской Германии.
И Анджей, и сидевшие рядом с ним парни не ведали глубин мировой политики, но каждый старался держаться своего берега. А берега их были разны.
А вот и она — Танька! Черт-те что это была за Танька! Она перешагнула порог с видом посланницы строгих, но милостивых богов. Очи полуприкрыты ленивыми густыми ресницами, а над ними высоко-высоко выгнулись брови. И очень заметно было под вышитой украинской сорочкой, под клетчатой тесноватой юбкой, что неудержимо наливалась девчонка от грудей до коленок. Словно бы нехотя отворила выпуклые блестящие глаза. Сломив руку в локте, поправила гладкий зачес волос. Широкий белый рукав сорочки скользнул к плечу, оголив крепкую, не ребячью руку.