ярного «ты» на «вы». — Возвращайтесь, дадим самолет. Зайдите сейчас к начальнику штаба фронта Климовских, он даст вам пакет для командарма. Очень важно, чтобы вы нашли командный пункт армии. Очень важно, Иван Петрович.
— Я постараюсь, товарищ командующий! — пообещал Табаков, тронутый переменой в Павлове, этим неожиданным обращением на «вы» и по имени-отчеству.
Тут (чего только не бывает в жизни!) в палатку заглянул («Можно?»), а потом и вошел Ворошилов, запросто, вроде как к соседу на огонек.
— Здравствуйте. — Он пожал обоим руки, скользнув взглядом по столу.
— Здравствуйте, Климент Ефремович!
— Здравия желаю, товарищ Маршал Советского Союза!
Табакова его появление ошарашило: как, Ворошилов здесь, на фронте, в этом лесу? Он не знал, что Сталин отправил сюда еще двух маршалов — Шапошникова и Кулика. Может быть, солнечный полумрак палатки скрадывал Ворошилова, но показался он Табакову несколько мешковатым, вялым, с помятым лицом, совсем не тем блестящим красивым маршалом, каким привык видеть его на портретах и в кадрах кинохроники. Но его рукопожатие было крепким, энергичным.
— Командир танкового полка Табаков, — представил Павлов. — Вместе сражались в Испании… Вот… возвратился из отпуска… За короткий срок товарищ Табаков сумел сколотить отличную часть. Инициативный, грамотный командир. Его полк наиболее организованно встретил врага в первые часы…
«Что-то слишком уж длинно и старательно нахваливает! — промелькнуло у Табакова. — Оправдывает выпивку со мной? Или… на безрыбье и рак рыба? Непонятно…»
Ворошилов внимательно посмотрел на Табакова.
— Что ж, рад, коли у командующего есть такие подчиненные. — В словах Ворошилова, как показалось Табакову, звучало больше иронии, чем похвалы.
В свой огород, видимо, истолковал его иронию Павлов, лицо командующего помрачнело, в глазах плеснулась обида.
Табаков откозырял и вышел. Из палатки слышался, угасая, голос Ворошилова:
— Только что звонил товарищ Сталин. Его очень беспокоит положение…
Дальше Табаков, удаляясь, не слышал. Да и так было понятно, ч т о беспокоит товарища Сталина…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Обычно он ложился далеко за полночь, часа в три-четыре, а вставал в одиннадцатом или двенадцатом часу дня. К этому его распорядку подлаживались ответственные работники ЦК партии и Совнаркома, народных комиссариатов и Генерального штаба. Пожалуй, он и сам не смог бы объяснить, почему предпочитает ночные часы работы. Не потому же, конечно, что родился в самую длинную ночь года! И, конечно, не ради льстивой молвы: «Спят колхозники и рабочие, спят наркомы и маршалы, а товарищ Сталин не спит, работает!» Не ради этого, конечно. Льстецы, если захотят, всегда докажут, что белое — не белое, а черное. И наоборот. Что делать, добродетель, к сожалению, не передается по наследству.
Привычка работать в ночное время укрепилась, скорее всего, в дореволюционные годы. Для подпольщиков ночь — спутница и покровительница. Ныне эта привычка тоже имела свои плюсы: к полуночи в Политбюро и Совнарком ручьями стекались все главнейшие сведения о прожитом страной дне. В эти же часы можно было принять срочные постановления, которые почти сейчас же становились известными советским людям и загранице из утренних передач московского радио. Особенно важным стал такой порядок с началом войны, когда промедление воистину смерти подобно.
Сегодня он лег на раннем рассвете. Против обыкновения никак не мог уснуть. Сказывалось нервное напряжение последних дней. Слышал, как за открытым окном пошепелявила и смолкла листва берез, как несколько раз тявкнули спросонья молодые галки. Потом в кустах возник трепещущий звук, точно одинокий лист на ветру бился. Сталин знал, что это колотилась ночная бабочка, попавшая в тенета, и вначале не обращал на нее внимания. Но судорожное, с короткими промежутками трепетание стало, наконец, раздражать. Старался не слышать его, а слышал еще больше.
Он встал с постели, набросил на плечи куртку и прошел к окну. Постоял некоторое время. Влажно, свежо за окном. Пахло хвоей и мокрыми розами. По небу медленно брела луна и поглядывала вниз вроде бы нехотя, рассеянно, занятая своими высокими небесными думами. А за деревьями нарождалась заря. Сейчас кончится птичья немота. Самые короткие ночи, время, когда солнце работает в две смены. Работает на завоевателя.
Сделалось зябко и захотелось курить. В кустах по-прежнему обреченно трепыхалась бабочка. Сталин закрыл окно и вернулся к софе, на которой ему стелили.
В засыпающий мозг откуда-то вошли слова: «Естественное состояние человека есть слепота…» Кто это сказал?.. Когда диктатор приходит к власти, то подданным остается лишь повиноваться и ненавидеть. Ненавидят ли немцы Гитлера? Или обожают? «Естественное состояние… слепота…» Плохой гражданин всегда становится хорошим рабом… Или прав Тацит, говоривший, будто мир для германцев является тяжелым состоянием, что они предпочитают сражаться, а не обрабатывать землю?.. А еще раньше — Юлий Цезарь: германцы считают грабеж и опустошение единственным подходящим упражнением для молодежи… Война — естественное состояние целой нации? Аттила, Фридрих, Бисмарк, Вильгельм, Гитлер — подтверждение? Или исключение? Может, все-таки слепота?..»
Спал беспокойно, и даже во сне был хмур.
Проснулся внезапно и сразу же сел, опустив босые ноги на ковер. Сидел неподвижно, тер мягкой ладонью седую грудь, успокаивая колотящееся сердце. Пытался вспомнить, что его разбудило: то ли тяжкое сновидение, то ли какой звук снаружи? Сновидение. Кошмарное…
Ни в какие предрассудки не верил, а тут как-то тревожно, нехорошо стало на душе. Мнительным, что ли, сильно стал? Пожалуй, любой, даже со стальными нервами, человек станет и осторожным, и мнительным, если пропустит через свою жизнь столько, сколько прошло через его, Сталина, жизнь. Будешь мнительным! Но… мнительность — сестра боязни и двоюродная тетка совести. Конечно, совесть — не соглядатай, но — бог каждого человека, и уж от человека зависит, где он этого бога держит: в красном углу или за печкой. Да ведь она, совесть, и из-за печки нет-нет да выглянет…
Сталин опять потер мякотью ладони грудь, посмотрел на часы: семь утра. И хотя чувствовал себя невыспавшимся, почти разбитым, ложиться больше не хотел. Тяжба с собственной совестью начинается чаще всего в тишине и бездействии, самое лучшее — заняться делами.
Он стал одеваться. Принесли стакан чаю. Он выжал в него целый лимон, добавил ложечку армянского коньяку, отхлебнул.
Минут через сорок Сталин был уже в своем просторном кабинете. Свеже выбрит. В горсти легонько дымилась трубка. Одет — как всегда: полувоенный серый костюм, ставший униформой почти для всех руководящих работников любого ранга, на ногах — мягкие козловые сапоги с подносившимися каблуками.
Остановился над картой, расстеленной на большом столе. Синие и красные линии, кружочки, стрелы немо кричали о катастрофе. За несколько суток потеряны едва ли не вся Прибалтика, треть Белоруссии, многие районы Украины, Молдавии. Пали Гродно, Брест, Даугавпилс, Слуцк…
Потянулся было к телефону, позвонить в оперативное управление Генштаба, — что нового на фронтах? — отдумал. Недолюбливал обращаться в этот пресловутый, по его мнению, «мозговой центр» армии. С долей предвзятости относился к нему. Может быть, потому, что знал, с каким старанием советские военачальники и штабисты изучают военную историю, причем особенно упорно — наследие немецких теоретиков. Имена Клаузевица, Мольтке-старшего, Мольтке-младшего, Шлиффена и иных едва ли не заглавных в программах военных академий. Это естественно, военную доктрину противника надо назубок знать, а гитлеровская Германия всегда считалась наиболее вероятным противником. Помня об этом, знакомился с их трудами и он. Немало в них разумного. Но немало и раздражающего высокомерного пруссачества, подчеркивающего исключительность армии и ее полководцев. Доктрина Мольтке-старшего утверждает мысль о том, что вся жизнь государства должна фокусироваться на армии. Мол, государства процветают и гибнут вместе с армиями. По Мольтке, наука и техника обязаны быть вассалами вооруженных сил. Потом идет еще дальше. Если у армии есть главнокомандующий (понимай — глава государства), то это, мол, еще ничего не значит, ибо за его кивером и эполетами стоит начальник генерального штаба. Он-то и является фактическим полководцем, ему, стало быть, и регулировать всю жизнь государства. Ни больше ни меньше!
Очень настораживающая концепция. Для некоторых армейских эпигонов мольткизма она прямо-таки находка, указание к действию. Им и в самом деле начинает казаться, что они полномудрые государственные мужи, незаслуженно оттертые на заднее крыльцо. Вот и начинают копошиться, сговариваться, воображая себя неузнанными родственниками талантов Юлия Цезаря и Наполеона Бонапарта. И забывают уроки истории о том, что никогда еще гегемония военных не приводила к истинному расцвету государств, даже если эти государства обогащались за счет грабительских войн (а при диктатуре военных завоевательские войны — непременное условие). Любая тирания, тем более тирания военных, ненавистна народам. В конце концов гнев народный свергает ее, пусть с помощью яда или кинжалов Брута и Кассия, но все же свергает.
Вчитываясь в труды таких, как Мольтке, зная нравы своих генералов, немецкий рейхстаг, наверное, поэтому держит их на почтительном удалении от кормила власти, военные в Германии даже избирательных прав лишены. Гражданская верхушка как бы говорит: «Армия — вне политики. Ее дело — стрелять, рубить, жечь. Ее дело — воевать и непременно побеждать!» Тут, безусловно, другая крайность: человек с ружьем превращается в слепую машину завоеваний и уничтожения.
Думая обо всем этом, Сталин опять возвратился к мысли о Мольтке, о штабах. И опять с прежней предвзятостью заключил, что из ста генштабистов не слепить и одного хорошего полководца. Факты? Случай с Павловым. Один полководец сротозейничал, растерялся — и ничем ему не в силах помочь сто штабных работников западного направления: фронт прорван, многие дивизии попали в окружение…