— Извини… Всегда считал: имею стальные нервы… Извини… Может, нам с тобой — считанные часы жизни… В общем, извини, Табаков… За все, ну, недоброе… Я всегда хотел быть честным, полезным… Нет, не для себя. Не для друзей. Только для Красной Армии, для Родины… Ради этого, товарищ Табаков, много радостей жизни терял. Своими ногами затаптывал. Как цветы в поле… А итог?!
— Есть библейское выражение: во всех делах твоих помни о конце.
— Да на черта мне твоя поганая библия, эта ересь церковная!
— По-разному, Иван Артемыч, можно смотреть на библию и библейскую мифологию. Один увидит лишь лужу после дождя, а другой разглядит еще и небо со звездами…
— Мы сидим в порядочной луже. Вот итог! — Калинкин вновь стал взвинчиваться, подаваясь всем телом к Табакову, закрывшему собой дверной проем. — Лечь костьми, плотью в эту лужу? За чужие ошибки, за чужую близорукость? Зверя бьют по осени, а дураков — всегда. Значит, мы с тобой — дураки, Иван Петрович? Бьют-то, — он яростно потыкал большим, круто загнутым пальцем за свое плечо, — бьют не тех, кто выше, а… — И опять сник: — Ну извини… Нервы… Отступаем, отступаем, нас бьют, бьют!… Я прилягу на полчасика. Ладно?
— Отдохни, Иван Артемыч…
Табаков вернулся к костру. Немца уже унесли санитары. Постоял в задумчивости над догоравшими поленьями. «Побываю-ка еще раз у бойцов. Не дай бог, так же вот запаникуют, разнервничаются…» Отошел от костра, и сразу небо приблизилось, а в нем — такая гущина звезд, что кажется, протяни руку — и зачерпнешь целую пригоршню.
Побывал на всех участках обороны. В одном месте невольно рассмеялся оклику часового: «Стой, кто идиот?!» — «Сам ты идиот! — добродушно проворчал командир роты, сопровождавший Табакова. — Ни одного слова правильно не скажет этот мордвин…» Работы всюду не прекращались ни на полминуты. Пока одни бойцы спали, свернувшись в сырых нишах, другие копали, копали, копали. Стожильные, стосильные люди! Только тяжкая ненависть к врагу способна вот так держать человека на ногах.
Проворными ящерицами выскальзывали из окопов и уползали в темноту саперы, волоча за собой коробки противопехотных мин. Было условлено: ставить их как можно дальше от линии окопов, чтобы они не детонировали, не рвались при обстреле или бомбежке окопов.
Далеко в сторону противника уходили узкие извилины отсечных засад. Табаков свернул в одну из них. Отвилина оказалась неглубокой, при вспышках ракет приходилось ложиться на дно, однако окончание ее было расширено и углублено до полного человеческого роста. Здесь только что начали устраиваться три красноармейца: делали ниши для боеприпасов, кольцевой бруствер маскировали травой, мелкими ветками, примеряли к стрельбе вкруговую ручной пулемет и автомат. У этих ребят будет самая сложная задача: пропустить через себя танки и фланговым огнем отсечь от них, положить или вынудить к бегству пехоту сопровождения. Если это им не удастся, то они почти наверняка погибнут. Табаков просил направлять в засады только добровольцев, смелых, проверенных. И очень удивился, узнав среди троих бывшего пастуха Рязанова, с первого часа невзлюбившего танкистскую службу. Рязанов сердитый, невыспавшийся, пилотка натянута на самые уши, левое запястье обмотано грязным бинтом. На поясе его с полдюжины ручных гранат, похожих на толкачи, какими бабы толкут картошку. Горка яйцевидных «лимонок» виднелась в нише. Табаков обратил внимание на длинные жилистые руки бойца: такие гранату на добрую сотню метров зашвырнут.
— Таки ушли с танка, Рязанов?
Рязанов долго, с ненавистью смотрел в сторону возвышенности.
— Немцы помогли… Бьют они нас, гады…
— Ничего! — с задорной злостью отозвался его товарищ, прищелкивая к пулемету диск. — За одного битого двух небитых дают. Нам бы сейчас — эх… Мой дед почти до ста лет прожил, потому что просил у бога не много: дай, боже, соли, чтоб хлеб посыпать, и дай, боже, хлеба, чтоб солью посыпать. А мои потребности еще скромнее, товарищ командир полка: дайте вдосталь патронов! Чтоб не экономить!
Отлегло у Табакова от сердца: нет, народ в трудный час не паникует, не отдыха, не еды просит, а патронов.
— Придет время, всего будет у нас с избытком, товарищи бойцы. А сейчас…
— Не числом, а умением?
— Да. Большая надежда на вас. Очень большая, ребята…
Вместе с ними послушал рокот мотора — словно на колхозном поле трактор работал. Ясно: немцы утаскивали свои подбитые танки. А ударить по ним нечем. Не досада ли?
На обратном пути Табаков в группке красноармейцев встретил комиссара. Остановился в тени окопа за выступом, не стал мешать. Борисов, взяв здоровой рукой саперную лопатку, подравнивал стену траншеи, негромко говорил:
— Нет, это, товарищи, не Кутузов, а Суворов кричал своим бежавшим в панике солдатам: «Заманивай их, ребята, заманивай!» Вот мы тоже вроде бы «заманиваем» немцев. По нужде.
— Как считаете, товарищ комиссар, мы тоже, как Кутузов, сдадим Москву?
— За такие разговорчики, Воеводкин, — осадил его младший сержант, — знаешь…
— Знаю. Только я не враг народа… Можно говорить, товарищ батальонный комиссар? — обратился вдруг красноармеец к Борисову. Тот разрешил. Красноармеец поставил лопату к ноге, полез за кисетом. — Я сам бы, своей рукой расстреливал врагов народа. Много они нам вреда учинили. Вот думаю: если б те наши бывшие маршалы, командиры не продались внешнему врагу…
Говорил красноармеец ровным рассудительным тоном, как будто урок вел в начальных классах, и Табакову подумалось, что он, видимо, недавно призван из запаса, а до этого учительствовал где-нибудь в сельской школе.
— Разговорчики, Воеводкин, ррразговорчики! — угрожающе пророкотал младший сержант, выбрасывая на бруствер сырую землю. — Ты бы не языком, а лопатой…
— Я и лопатой управлюсь, младший сержант, — сказал боец, бросая окурок под ноги — он зашипел в жиже, взбитой подошвами. — С тобой бы я такие «разговорчики» не вел, а с товарищем комиссаром — желательно, перед боем хочется просветление душе получить.
Табаков невольно посочувствовал в эти минуты Борисову: тяжело быть командиром отступающих частей, но втрое тяжелее быть в них комиссаром. На каждом шагу вопросы, вопросы, недоумение, упреки, язвительные реплики.
Взмыла над нейтральной полосой ракета, повисла на парашютике. Прекратив работать, бойцы вместе с комиссаром смотрели на этот белесый, дрожащий свет, опускавшийся все ниже и ниже. Лица в этом свете казались бледными, высеченными из холодного белого камня. Застрочил немецкий пулемет, и пули свистнули над головой, чмокнули в сырой бруствер.
Борисов пригнулся:
— Наши головы нам еще пригодятся… А насчет Москвы, товарищ Воеводкин, — Москву мы не сдадим. Не сдадим! Момент внезапности иссяк. Вот сколько нас здесь, на этом рубеже? А враг не может нас даже с места сдвинуть, хотя имеет десятикратное превосходство. И с каждым новым шагом он будет встречать все более упорное…
Табаков тихо ушел дальше.
Начинало светать. К травам и кустам — не прикоснись: обожжет холодной росой. Такие росные травы они с Вовкой совсем-совсем недавно косили. По такой росной траве шел он с Костей и Стахеем Силычем на рыбалку. Стиснула боль сердце, дыхание перешибла. Табаков привалился на минутку к стене окопа. И услышал далекий гул, плечом ощутил чуть уловимое подрагивание земли. Там, на востоке, началось, продолжается! В двадцати или тридцати километрах отсюда остатки армии идут на прорыв! Удастся ли пробиться? А здесь… Здесь пока тихо. Тишина опустилась, как знамя над братской могилой, строгая и печальная. Что она несет?
Он пошел на свой наблюдательный пункт. Его оборудовали у кромки леса на небольшом, скрытом редким кустарником возвышении. Блиндаж невелик, но зато накрыт тремя накатами бревен. Скорее дзот с узкой амбразурой, чем наблюдательный пункт.
Внутри дежурили возле аппаратов телефонисты. В углу на аккумуляторных банках стояла рация с танка, от нее к двери тянулся провод антенны. При свете свечного огарка адъютант Курков прилаживал возле амбразуры треногу рогатой стереотрубы.
— Уберите, — сказал Табаков, — только мешать будет. Здесь и с биноклем все увидишь.
Припав к амбразуре, проверил сектор обзора. Остался доволен. Поводя биноклем, отметил, что за ночь немцы уволокли два подбитых танка. А третий, целенький, стоял теперь в кустах позади табаковского наблюдательного пункта. Вот психует, наверное, тот Вилли Штамм!
Табаков приказал проредить кусты, чтобы лучше была видна своя линия обороны, и вышел наружу. Опустился на решетчатый ящик из-под телефонной катушки. Благодать-то какая, воздух какой! Сидеть бы сейчас с удочками на берегу. Или идти с звонкой косой на плече. И чтобы Вовка в своей буденовке сзади посапывал, стараясь не отстать от армейского шага отца… Эге, это кто же так сладко храпит? Прямо-таки ревет, как аэроплан на взлете. Кто-то возле трофейного танка расстарывается. И оттуда же — смеющийся баритон Воскобойникова:
— В гору везет Дорошенко! Разбужу, чтоб на бок лег…
— Не надо. — Ну конечно же Леся у плеча танкиста пригрелась! Сочувствует спящему: — Смотри, он так дергается во сне…
— Как противотанковое ружье при выстреле.
Леся заливисто смеется, и Табаков улыбчиво думает: «Когда на земле мир, беспокойно спят лишь старики и влюбленные. Во время войны влюбленные, похоже, совсем не спят».
Шуганул по кустам рассветный ветер, кого-то там ища, не нашел — утих. Заговорили, зашептались смолкшие было парень с девушкой.
— У нас помер Панькин… Ой же ж мучился, бедный, ой же ж кричав… Говорят, до армии был артистом.
— Знал я его. Еще по Уральску. Хороший кавалерист был…
«В Уральске служил? Вон как… Уйти, что ли? А то вроде как подслушиваю». И не хотелось вставать, идти в мрачный сырой блиндаж.
А Воскобойников завел какую-то байку.
— В Уральске, в Пушкинском садике, помню, один артист все пел, из местных. Идет однажды вечером после пенья, с поклонницей под крендель идет. А навстречу, понимаешь, — жена родная! Он так, знаешь, растерялся, что: «Здравствуй, Мусенька!» А она его интеллигентно — по щечке. И ушла. Спрашиваем потом у него: а что б