т пацаны лет по тринадцати-четырнадцати. Вожжи в руках, кнут воткнут рядом. Это только кажется, что работа их — мальчишеская забава, на лошадях по степи скакать. А попробуй-ка! Еще жаворонок в небо не поднялся, а уж бригадир сны ребячьи рвет: «Вставай, ребята: лошадей пригнали! Комбайнеры вон уж копошатся…» И — до самого темного часа, пока комбайны не остановятся. За день не меньше двадцати возок, десять — двенадцать тонн перевезет пацан, привезет и вычерпывает пудовкой из бестарки в ящик на весах. Трудно, мытарно, а охотники находятся. И не дай бог у кого-то из возчиков обнаружат непрошпаклеванные щели в бортах, доглядят утечку зерна! Не видать ему больше резвых коней, веселой громыхающей брички с крашеными бортами.
Что-то вроде как пустая мчит от комбайна зеленобокая бестарка: лошади срываются в галоп, задние колеса подпрыгивают на бороздах, возчик цепко пружинит на расставленных ногах, локти его оттопырены, рубашка за спиной пузырем вздулась. Вымчал на край тока: тпру! Спрыгнул на землю — и к бригадиру.
Да никак Костя! Гожехонек! Лицо черно от пыли и солнца, вокруг рта семена паслена, левая штанина распорота по шву от развилки почти до щиколотки и сколота булавкой, серые босые ноги всунуты в расшлепанные сандалии.
— Вот ты где, папаня! Айда, у Фени Думчевой комбайн сломался…
Впрыгнули в бестарку. Щелкнул кнут. Поскакали. Василий Васильич стоял сзади сына, придерживаясь за его острые, хлипковатые еще плечи. Отросшие выгоревшие волосы Кости пахли зноем и пыльной половой. По-родному пахли. Василий Васильич чуть наклонился, прижался грудью к его лопаткам, щекой — к голове.
— Ты что, папаньк? — недоуменно оглянулся Костя, уводя плечо.
— Да так… Тряхнуло…
Фенин «Коммунар» застрял на выезде из небольшой ложбинки. Над раскаленным металлом трактора и комбайна струился воздух. Возле них ждали бригадира расстроенные Феня и Анджей Линский, у которого пушистые бакенбарды свалялись и стали белесыми от пыли. Руки у обоих измазаны зеленью. Ясно: барабан и приемную камеру очищали. Глаза и губы у Фени сырые.
— Приемную камеру забило?
— Забило. — Феня зачем-то расстегивает и застегивает пуговицу замасленного комбинезона. В комбинезоне она статненькая, он скрашивает ее ножки-калачики, сломавшие, как она утверждает, девичью судьбу. — И цепь порвало! — добавляет Феня.
— Поздравляю. Вздумай еще зареветь!
Три дня назад Феня была просто штурвальной, да остригли ее комбайнера военкоматские парикмахеры, увезли колеса воинского эшелона. И стала Феня полноправной комбайнеркой. Частая, обычная для нынешнего лета история. Вон и Анджей приказом директора МТС возведен в трактористы.
Взрослые принялись за ремонт, а Костя нырнул в метровые заросли проса. В таких вот падинках среди проса всегда много паслена-вороняжки. Костя опускается на корточки перед круглым, черным от ягоды кустом: здравствуй, уральский «виноград», лакомство малых и старых! Ты, вороняжка, хороша с куста и сушеная, в пирогах и варениках, в творожниках и ватрушках. Никакие сита не могут отбить твои семена от семян проса. А еще много тебя бывает на бахчах — как грязи. Уралки все выпалывают, а тебя оставляют.
Костя горстями сдаивает с кустов черную ягоду и запихивает в рот, чуть не мурлычет от удовольствия. И конечно же не слушает взрослых.
— Цепь склепывается вот так. Ничего сложного…
Василий Васильич учит, как починить порванную цепь. Предостерегает от косьбы на полный захват в низинах. Здесь и просо, и сорняки вроде вороняжки гуще, выше, сочнее, тяжелая сырая масса обязательно забьет камеру с барабаном, порвет цепи, косы, полотна.
— Как считаете, товарищ Осокин, устоит или не устоит ваша Советская Россия?
Вот как — «товарищ Осокин»? Никогда, ни одного излученца не называл поляк Анджей Линский товарищем, наоборот, особенно в минуты душевной смуты, даже подчеркивал свою отстраненность. Стало быть, понял, что Россия, большевики — его последняя надежда, последняя надежда его родины. Стало быть, свершился в нем какой-то перелом.
— Россия всегда отбивала нападения, Анджей. Отобьет и фашистов…
Анджей отмолчался, сосредоточенно поддерживая звенья цепи, которые склепывал на балансирном грузе Василий Васильич. Феня вздохнула:
— Блажен, кто верит — так любит говорить моя мама.
— Это в библии так сказано, — хмуро уточнил Анджей.
— Да хоть где! — Феня стояла на коленях, следила за мужчинами, училась. — Раньше я тоже верила: хоть какой — кривенький, хроменький — да и мне достанется муженек, а теперь… Гребет война, как в прорву, и кривых, и прямых…
Цепь склепана, надета на шестеренки-звездочки. Под ботинками Анджея затрещала стерня: он побежал заводить свой «ХТЗ». Феня взялась за заводную рукоятку «Коммунара». Зарокотало, затряслось, запылило. Тронулись. Ни пуха вам, ни пера, Анджей и Феня!
— Тебя отвезти, папань? Успею, пока бункер наполнится.
— Не надо. Ты лучше доскачи до Айдара, скажи, чтоб вечером домой приехал. Дяде Ильясу повестка пришла. Забирают. Ты тоже приезжай.
— И тебе? — У Кости дрогнули губы.
— Да, сынок.
Ой, редко же произносил отец это «сынок»!
Костя молча, раздирая лошадям губы удилами, развернул пароконку и погромыхал в противоположный конец поля. Там, на ячмене, стрекотало пять лобогреек. На одной главным был Айдар.
Когда пропылило коровье стадо, возвращаясь с пастбища, когда отзвенели подойники и женщины понесли к обладателям сепараторов пропускать молоко, в тот не темный еще, но уже и не светлый час приехали со степи Василий Васильич и Костя с Айдаром. Возле Осокиных Айдар соскочил с бригадирского тарантаса и наискосок через улицу похромал к своей мазанке. Костя заметил, с какой немой тоской смотрел вслед его ссутуленному дружку отец. И кажется, понял отца: на плечах Айдара остается многогорлая семья — один другого меньше. А тут еще нежданный рот прибавился: откуда-то из-под Смоленска приехала мать Анны Никитичны. Жила она там у зятя с дочерью, а те оба врачи, обоих мобилизовали в действующую армию. Куда податься старухе? Собралась к старшей, к Анне.
Костя распряг Рыжего и поставил к сену в тарантасе, а отец прошелся, как бы прощаясь, по надворью, заглянул в избу.
— Где это у нас мать? — удивился.
— Может, молоко понесла перепускать? Хотя… — Костя поглядел на Чернавку: вымя ее распирало, толстые соски торчали в разные стороны. — И корова еще не доена…
Минут через пятнадцать он нашел ее у Насти. Стоит себе перед окошком, протирает ершиком стекло лампы, посматривает через него на свет — чисто ли? — и потихонечку калякает с Настей. Дороже дорогого стала ей Настя, как родила мальчишку. Настя лежит на кровати, и возле ее груди почмокивает крохотное существо.
— Повестку папаня получил!
Брякнул не подумавши, а у матери стекло ламповое — дзынь об пол. И села на табуретку. Молчит. В остановившихся глазах — паника. Не понимает Костя: чего, собственно, паниковать? Давно ждали. Отец два раза писал заявления, на фронт просился. На третий раз услышали вот, повестку прямо в бригаду привезли, под расписку вручили: 20 августа, в среду, послезавтра, значит, быть к девяти часам утра в военкомате, иметь при себе военный билет, продуктов на сутки, мыло, полотенце, пару сменного белья. И видно, шибко люди фронту понадобились, ни в один призыв столько не забирали — сразу восемнадцать человек.
У Настиной груди захлюпало, захлюпало — и раскричался, развопился Иван Сергеевич Стольников. Горластый! Похоже, с характером казак родился, никак не успокоит Настя. От крика того Павловна, кажется, пришла в себя. Встала.
— О, господи… И зачем на свет родиться — столько мук всяких! — Повернулась от порога к Насте: — Приходи? — не то вопрос, не то приглашение. — Посидим в остатний разочек с лапушкой Васей…
Называла ли когда-нибудь она мужа лапушкой! А вот теперь… Удивляясь и возмущаясь, Костя вышел за матерью. Да и Настя подумала вслед: «Такие мы все… Лишь когда теряем — ценим. Душевнее, сердечнее становимся. Уж сейчас бы Сережа от меня не ушел, на пороге бы, как собака, легла, не выпустила. Я ж виновата, мой грех… Если лошадь, говорит Стахей Силыч, то заноровилась, если баба, то заартачилась. Значит, я заартачилась? Испортил ты мою судьбу, Артур… Теперь вот одна. Какое уж счастье — остаться одной, какое счастье — с одним крылом! — Настя плакала и целовала, целовала несмышленыша-крохотулю, свою радость, свое окошечко светлое: — Только ты у меня… только ты…»
Уже совсем потемну пришли к Осокиным Настя с ребенком и Стахей Силыч со Степанидой Ларионовной. Сели к столу. «Мы на один момент! — уточнил Стахей Силыч. — Еще нужно к Устиму зайти, он сына провожает. Эка, обоих бригадиров враз — и полеводского, и тракторного…» Ларионовна то и дело вздыхала: «Ое-е-шеньки!» Она думала о своем Пете-Петяне: вот-вот и его угонят на войну.
«Момент» растянулся часа на два. Меж опрокидыванием напутственных, прощальных чарок, меж прощальными разговорами Павловна замешивает на завтра тесто, подает на стол шкворчащую яичницу со шматками старого свиного сала, подрезает ломтей хлеба, подкладывает помидоров и огурцов. А Костя в задней комнате-кухоньке над тазом ощипывает зарубленных и ошпаренных кипятком кур, целит ухо в открытую дверь горницы.
Стахей Силыч рокочет как моторка винтом:
— Стал быть, в честь деда Ивана Табакова назвала, Настена? Молодца, хвалю! А от самого любезного Ивана Петровича так-таки ничего? Ну ты не горюй, объявится-обозначится наш лихой краском, верь моему слову. — И тут же Василию Васильичу: — Главное, свояк, не робеть. Ни в коем разе не робеть! Как сробел перед супротивником, тут тебе и крышка. Вот у нас как однова было…
И пошел-поехал были-небылицы вывязывать! Тут уж только Ларионовна может его языку укорот дать. Особенно строга она, если Каршин по забывчивости хвалится удалью на стороне белых.
— Да не ширяй ты меня под девято ребро! — вскликивает Стахей Силыч слезно. — Ну было дело, жизнь же не переметная сума, не выкинешь лишнее!.. Ну айда, Василич, тащи стремянную! Да погребу-ка я к Устимушке…