Высшая мера — страница 97 из 122

Нет, не замечают. Они увлечены работой и своими разговорами. Больше Анна Никитична что-то рассказывает, а смеются, даже хохочут обе. Только хохота их почти не слышно: фыркает, перегруженно рычит мотор комбайна, грохочут решета, гремят приводные цепи, с подвыванием гудит приемный барабан, заглатывая и заглатывая тяжелые, стреляющие спелыми зернами пласты стеблей.

У приемной камеры объявляется председатель. Устим Данилыч азартно плюет в ладони и, взяв вилы, сменяет сухого жилистого старика из беженцев. По рангам — это самая тяжелая работа. То, что во время косьбы захватывал и подавал под барабан многометровый транспортер жатки, приходится делать человеку. Даже с высоты Косте видно, как над председателем вскоре заклубился пар. Вначале дядька Устим сбрасывает свой добротный черный полушубок, потом кидает в сторону и шевиотовый пиджак. Пиджак праздничный стал будничным: председателю негоже в каком-нибудь ходить. На второй же день после избрания Горобца председателем Костя принес ему «Поднятую целину» Шолохова: «Если хочешь быть умным председателем, дядька Устим, прочитай эту книгу!»

Устим, конечно, оскорбился, потому что даже самый глупый человек не считает себя глупым. Однако книгу взял и прочитал в две ночи. О Давыдове он был наслышан, излученским Давыдовым звали погибшего недавно Кострова, но вплотную познакомился с ним Устим только теперь. И теперь часто смешил Костю, к месту и не к месту вставляя в свою речь «хвактически», деликатно обходя излюбленное Давыдовым «факт».

Эх и могуч Устим Данилыч. Лопатки ворочаются под сатиновой рубахой, как мельничные жернова. Бросает на зубья барабана такие шматки пшеницы, что мотор взвывает от надрыва, грозясь заглохнуть, и к нему подлетает испуганная Феня, дергает, дергает за рычажок газа и что-то кричит распаленному председателю. Он, не разгибаясь, не замедляя работы, склабится на нее из-за плеча. И парит от него еще гуще, а он вроде как радуется, вроде как банным веником сладостно охлестывается.

Но царствовала над током, безусловно, Феня. В неизменном своем комбинезоне, натянутом поверх фуфайки и стеганых брюк, она важно похаживала подле комбайна, неторопливо комкая в руках ветошь, присматривалась, прислушивалась к работе машины. Когда подкатывали сани с большим деревянным ящиком, она взбегала по лесенке на мостик и включала червяк выгрузного рукава: в ящик падал светлый поток зерна, пахучего и, как думалось Косте, теплого. Вон на мельнице: подставишь руку под струю муки, она теплая, в ноздри горячим кремнем отдает.

Хорошо!..

Не совсем, конечно, и хорошо, если вдуматься. Молотить в середине ноября — чего ж здесь хорошего! Люди уже забывать стали о такой неурочной работе, лет пять или шесть минуло, как свезли к кузнице лобогрейки и молотилки, думали — насовсем, да, вишь, пригодились. Правда, уцелели только лобогрейки, а молотилки развинтили — раскулачили. У молотилок добротные металлические рамы и широкие колеса, они приглянулись плотникам, которые поставили на них бригадные будки. Цепляй ее к трактору и кати куда надо. Да и шут с ними, с теми молотилками, комбайну они и в подмастерья не годятся, даже вот так, на стационарной работе. Комбайну только успевай подтаскивать!

Но вот что-то с ним приключилось, мотор начал давать перебои. Как ни дергала Феня за рычажок газа, комбайн, судорожно помигав фарами, заглох. И сразу потускнело кругом — какой свет от двух «летучих мышей», поднятых на шестах. Люди встряхивали головами, будто в уши им залилась вода, не могли привыкнуть к внезапной тишине. Голоса звучали, казалось, неестественно громко, как в пустой бане. И стал слышен шорох снегопада.

Феня вымчала на свою верхотуру и через полминуты крикнула:

— Горючее кончилось! Перекур, пока заправлюсь!

К островку фонарного света потянулись люди. Опускались на пахучие охапки необмолоченной пшеницы, кое-кто лег, подставив разгоряченное лицо снежинкам. Парящий Устим, видно, забыл о полушубке, и Танька тотчас принесла и накинула на батькины плечи. Села. Почти рядом с ней пристроился Айдар, поджав под себя ногу, а возле Айдара упал на локоть Костя. Очень удивился, когда, нежданно-негаданно, около него присела Настя, зябко вобрав руки в рукава пальто. На плечах пушистые горки снега. Нацеплялись мохнатые снежинки и на кромку шляпки, образуя нарядный ободок. Значит, еще не работала здесь, значит, откуда-то издалека пришла. Может, вызывали к кому-то. Но почему она в стороне от Леси села? Рассорились, что ли?

Леся сидела с другой стороны освещенного круга, вытянув раненую ногу. Покусывала соломинку, ни на кого не смотрела. Непонятная она сегодня какая-то. Странная. Что у них с Настей произошло? Эта тоже какая-то не такая, глаза блестят и бегают… Может, перейти к Лесе? Да ведь сразу все поймут, что неравнодушен… Хоть бы глянула разок, другой на него, Костю!

Устроился, расселся поудобнее люд — и поплелось кружево разговоров, словно на зимних посиделках, когда в избе жарко натоплено, а на столе две сковороды каленых семечек. Чего только не услышишь от деревенского люда, когда он соберется хотя бы вот так, как сейчас.

Кому, скажите, нужна Степаниды Ларионовны поясница, за которую она, охая, хватается?

— Два коромысла воды уж не могу принести: вся спина околевает…

Если б сильно «околевала», на печи сидела б! Так ей и поверил Костя. Своими ушами слышал, как хвалилась его мамане осенью: «Кадка-то у меня арбузная — на восемь коромысьев, артельная! Ужо поедим солененьких арбузиков!..» Таскала в нее воду из-под яра, из старицы (у колодезной «скус» не тот!), и не охала. А тут показывает, какое сильное одолжение сделала, придя на молотьбу!

— …Жена все поучала, дураком обзывала. Я взял да поставил вопрос ребром: ты будешь меня любить или не будешь?..

Костя приподнимается на локте, чтоб увидеть говорящего. Это одноглазый маленький мужичонка, прибывший недавно с обозом эвакуированных. Откуда-то из-за Воронежа. Говорит, что был машинистом на сельской мельнице.

— …Она мне ответила до крайности грубо, потеряла терпение и ласку и заявила: «Если любить, то уж умного, а не тебя, дурака, и если иметь детей, то от умного, а от тебя, дурака грязного, и дети будут чумазые». Я обдумал все: если ее побить, усмирить, то она пойдет в сельсовет, меня вызовут и сурово будут ругать, а если пойдет в милицию, то меня посадят. Я ей спокойно сказал: «Ты мне, Шура, не пара. Я ошибся». Осенью я женился на другой.

— Надел три уздечки? — подает кто-то голос из сумрака.

— Я тоже учел свои ошибки. Во-первых, я не упускал ее из виду, чтобы другие кобели не нюхали ее. Это же наша личная собственность.

— Ишь какой собственник нашелся! — весело негодует Анна Никитична.

Настя смотрела на Костю. Чем-то напоминал он ей Сергея, но больше Артура, живостью, находчивостью, веселым нравом.

— Ты что, тетк Насть?

Она наклонилась, приникла к его плечу, лукаво шепнула:

— Любуюсь… тобой.

От нее пахло водкой. Костя обожженно глянул на Лесю, на Айдара, отстранился.

— Ты… выпила, что ль, тетк Насть?

— Выдумаешь, мальчик! — Она с насмешкой отодвинулась и больше, казалось, не замечала Кости.

— …Эт мы до коих же пор отступать-то будем? — вздохнул бабий голос за спиной Устима Горобца. — Ноне, говорят, опять кому-то повестку в военкомат принесли. Правда, Данилыч?

Он сердито вывернулся.

— Не все правда, е и хвактическая брехня. Брехня, шо мы отступаемо. Остановыли хвашиста. Пид самой Москвой остановылы.

— Ой ли, Данилыч!

— Хвакт. Все. Баста. Нас победить? Эге, мало германец каши лопал. — Как у большинства давних украинских переселенцев, язык у Устима представляет нечто среднее между русским и украинским, приправленный иногда еще и казахскими словами. — Вот посмотрите, дорогусенькие бабы. Сколько в колхозе членов партии осталось? Пьять. А сколько було? Он алт, шестнадцать, значит. Где они? А там, на хронте, бабочки ридны! Они хвактически первыми встають в атаку. И в гражданьску так було. И не взяла нас собачья Антанта. Ось така вона арихметика, бабоньки мои. — Устим всерьез входил в новую для него обязанность вожака односельчан. Он даже встал. — Був сегодня инструктор из района.

— Эт у коего галифе врастопырку?

— Ты слухай сюды! По радио, говорит, сегодня передавалы, как двадцать восемь наших бойцов остановили пьятьдесят хвашистских танков. Пьятьдесят! Чуешь, голова твоя садовая? Погиблы, а не пустылы к Москве. И еще он сказав…

На Устима — злой высверк глаз:

— Он сказал, он сказал! А не сказал он, щекастый, почему сам-то в тылу околачивается? И я что хошь скажу, ежели попросят! Без радио!

— От дура. — Устим с досадой сел, полез за кисетом.

— Ни один дурак головой о стенку не бьется, а я бьюсь. У меня шесть ртов, сама седьмая. Мне кормилец нужен, а кормилец, может, там, с теми лег, что заслонили Москву.

— И тебя с твоими хвактическими ртами.

— И меня. — Женщина, казалось, смирилась. Но — не совсем. — Если дальше так будем заслоняться, то ты, Данилыч, скоро поведешь нас не молотить, а окопы за поселком рыть…

Костя замечал, что в больших семьях люди добры и веселы, а эта Ксения, сноха Каймашниковых, злая. Говорили, что она и детей со злости нарожала: за семь лет шестерых.

Впрочем, испорченность Ксениного характера бабы толковали сочувственно, с пониманием. Ведь, как говорили, до замужества Ксения была веселой и доброй, а как вышла за своего Мишаню, так словно сглазили ее. Началось с того, что поселились молодые в избе Каймашниковых, где жили старшая сноха с детьми, дед с бабакой да на печи прабабака. Дело молодое, по ночам Мишане с Ксенией не до сна, ждут не дождутся первых петухов для зачину. Но деревянная наследственная кровать, срубленная, похоже, еще прапрадедом, начинала стонать и всхлипывать, ей из своего угла недреманной зевотой отзывалась бабака: «Ох-ха-ха-хо-хо!» А на печи всполошно крестилась прабабка: «Господи исуси, господи исуси!» Пробовали переносить любовь на предзоревой час — тоже ничего не получалось. Проклятущая кровать опять принималась стонать, а прародительницы сызнова откликались своими «Ох-ха-ха-хо-хо!» и «Господи исуси, господи исуси!». Ксения стала такая издерганная, что ее даже в Уральск к врачам возили. Устим Горобец присоветовал: «Постройте молодым хату да отделите! Чи сами молодыми не булы? Це ж ясно, и к знахарке не треба ходить…» Старики истово благодарили его за вразумление, а потом родня скопом сделала в яме на берегу замес, выкинула саман и поставила Мишане с Ксенией избенку. И пошла, пошла Ксения с радости рожать! Но только характер ее так и остался испорченным.