Он помолчал.
— Странно, теперь я по-иному стал слышать музыку Теперь я и писал бы иначе. Мыслей очень много, а запи сать их еще нельзя. И вот инструмента нет... Был бы инструмент — хоть поиграть...
— А спать вы дадите людям, чтоб вас черти взяли! -вдруг, поднявшись на локте, вполголоса сказал Кова лев. — Бухтят, бухтят, как бабы на базаре! Я уже, может, два часа слушаю, как они тут разоряются. Если ты не брешешь, что музыкант, я тебе инструмент очень свободна достану, чтобы ты народу спать не мешал. Вставай, Шаляпин!
Думая, что за этим предложением скрывается какая-нибудь злая шутка, Миша сказал:
- Что ты пристаешь к нему, Ковалев? Хочешь спать — лежи и спи.
— Не тарахти! — огрызнулся Ковалев. — Я тебе говорю, вставай! — обратился он опять к Виктору. — Инструмент здесь видел. Пойдем — покажу. Только какая может быть игра, когда темно, как в торбе.
— Это не важно, что темно... для меня это не важно, — волнуясь, сказал Виктор, и Миша почувствовал, что весь он дрожит.
— В темноте играть будешь? — удивился Ковалев. — И не брешешь? Ну, пойдем посмотрим — будешь нам баки забивать. Пошли.
Он сказал это так убедительно, что Виктор поверил и встал; поднялся и Миша. В темноте они задели спящего Прокошина. Тот проснулся и, увидя всех троих на ногах, потянулся, чтобы встать, но Ковалев уложил его на место:
— Лежи, старик. Пустяковое дело.
Легкими шагами, почти неслышно ступая по полу между лежащими телами, он пошел к двери, Виктор и Миша — за ним.
Они прошли в конец коридора в полной темноте, под-пились по узкой лестнице на следующий этаж и очутились в большом зале.
«Актовый зал», — догадался Миша.
Ковалев уверенно повел их через весь зал и привел к роялю.
— Вот! — сказал он, хлопнув ладонью по крышке, и звук гулко отозвался в пустом зале. — Играй, если не брешешь.
Виктор поднял крышку, ощупал клавиатуру, как будто желая убедиться, что это и в самом деле рояль, и осторожно тронул одну клавишу. Раздался высокий тихий и чистый звук, поднялся и замер на другом конце зала. Стоя, гак же тихо и осторожно он взял несколько аккордов. Рояль был почти в порядке. Потом Виктор нащупал табурет, сел, поерзал на нем, усаживаясь поудобней; табурет поскрипел, и стало совсем тихо.
— Ну, послушайте, — сказал Виктор к опустил руки на клавиши.
Музыка началась почти неслышно, в полной гармонии с тишиной и пустотой зала. Легкие и тихие звуки, сменяя друг друга в спокойных сочетаниях, поднимались над роялем. Потом они зазвенели, убыстрились, стали переливаться, будто перебегая друг другу дорогу, потом их стало много, они наполнили всю пустоту зала, завладели им, поднялись высоко и звенели под самым потолком.
Миша любил музыку, но плохо понимал ее. Как и многих людей, музыка, поразив сначала мелодией или сочетанием звуков, быстро утомляла его, он отвлекался от ее содержания, думал о другом, изредка возвращался к ней •нова, услышав уже знакомую мелодию и радуясь тому, что ее узнал. Необычность ли обстановки, волнение ли, пережитое им этой ночью, помогли ему воспринять всю музыку без остатка, но он слушал ее, не думая ни о чем другом, жалея только, что раньше он никогда не умел слушать и наполняться музыкой целиком, вдыхать ее в себя, как воздух, полной грудью.
Миша и Ковалев стояли рядом. Ковалев слушал, опершись локтями о стол, уперев подбородок в ладонь. Трудно было решить, о чем он думал. Когда Миша, неловко повернувшись, скрипнул подошвой, он повернул голову и прошипел:
— Цыть, ты!
Виктор играл уверенно и сильно. Миша, которому было всегда жалко беспомощного и неудачливого парня, удивился, с какой свободой он владеет музыкой, какие ловкие и сильные у него пальцы. Миша почувствовал уважение перед этой замечательной, но плохо ему понятной силой, какую он почувствовал в Грацианском.
А Виктор играл, и музыка его не ослабевала. Основная мелодия все возвращалась и каждый раз в новом звучании; мелодия эта так волновала Мишу, что даже кровь приливала к щекам, и он не замечал холода в зале, где были разбиты стекла. Через разбитые окна в зал влетал порывистый холодный ветер и, улетая, уносил с собой обрывки музыки.
Мелодия все поднималась и поднималась. Она звенела чистым серебром, а гудящие медные звуки толпились внизу, взбирались за ней и снова откатывались назад, и когда наконец оба потока звуков слились в один рокочущий и шумящий — музыка кончилась.
— Умеешь! — вздохнув, сказал Ковалев. — Значит, не брехал — и в темноте умеешь. Счастье твое, — добавил он не то угрожающе, не то шутливо.
— Это ты сочинил? — тихо спросил Миша.
— Это Лист, — ответил Виктор и снова с силой опустил руки на клавиши.
Но не успел прозвучать первый аккорд, как его перебил сильный стук в дверь — кто-то дубасил по ней кулаками.
— Отчиняйте! — услышали ребята голос Полубий-ченко.
— Ша, ребята, — прошептал Ковалев, — бежите до юстницы, — а сам на носках пошел к двери.
Полубийченко снова застучал, он стал трясти дверь. Дверь была заперта на ключ.
— Отчиняйте, — кричал старшина, — бо я все равно взломаю!
Он начал с силой рвать дверь и действительно вот-вот мог взломать ее. Тогда Ковалев решительно подошел к двери и крикнул:
— Ну, чего там?
Полубийченко снова затряс дверь:
— Отчиняй!
— А я что, фокусник из цирка, — сказал Ковалев, — отворять дверь, когда ключа нет? Нету ключа, старшина! Через другой ход приходи.
Полубийченко рассердился:
— Що це за безобразие таке! Який такий другой вход? Кто разрешив? Що за музыкант знайшовся середь ночи грать?
Ну так что? — вызывающе сказал Ковалев. — И играл!
— Як фамилия?
— Ковалев.
— О, Ковалев, скаженный! — нарочно стараясь сердиться, крикнул Полубийченко. — Два наряда вне очереди за цю музыку твою, музыкант, щоб тоби повылазило! — закончил он уже почти добродушно. — Иди до своего взводу.
— Приду!.. — отозвался Ковалев. — Два наряда заработал, — сказал он, хлопнув Виктора по плечу, когда все трое спускались по лестнице к себе во взвод.
Утром оказалось, что нужно выступать. Миша обрадовался этому — у него был прекрасный повод не заходить к Латышеву, и все складывалось совершенно естественно. Ну, а если Латышев вызовет его к себе, то он сможет твердо и уверенно ответить, что он хочет остаться у себя в роте, потому что еще не заслужил права быть в политотделе.
Никто почти не слышал ночной музыки, но со слов Полубийченко в роте знали, за что Ковалев получил два наряда, и за ним тут же укрепилось прозвище «музыкант».
Ковалев только посмеивался, а когда Виктор заикнулся было, что он хочет пойти объясниться со старшиной, то Ковалев погрозил ему кулаком, и Виктор понял, что лучше не связываться.
Перед тем как выходить из города, всю бригаду вывели на площадь и построили перед сколоченной из досок трибуной. Стояли по ротным колоннам, и Миша, как это бывало на всех парадах, из своего третьего взвода — в задних рядах — плохо видел, что делается впереди. Но в группе командиров на трибуне он все же разглядел Латышева в желтом полушубке, перетянутом ремнями, и в белой лохматой папахе. Латышев перегнулся через край трибуны и будто искал кого-то среди выстроенных на площади людей. Мише хотелось думать, что Латышев высматривает его, но ошибся, потому что Латышев, очевидно, нашел, кого искал, и, помахав рукой, подозвал его.
Подстроился третий полк, и митинг открылся. Миша плохо слышал речь комбрига, говорившего голосом низким и глухим. Тот же порывистый ветер, дувший ночью, теперь носил по воздуху мелкие колючие снежинки и вдруг уносил с собой слова из речи комбрига. До Миши доходили только обрывки. Когда начал говорить Латышев, Миша напряг всю силу слуха и, несмотря на ветер, не пропустил ни одного слова.
— Добить генерала Врангеля! — Сильный и звонкий голос Латышева пробивался сквозь ветер и был слышен во всех концах площади. — Опрокинуть в море белогвардейские полки, освободить Советскую землю от помещиков и фабрикантов, выгнать из наших пределов войска мирового капитала, раздавить многоголовую гидру контрреволюции!.. Товарищи красноармейцы, сыны рабочего класса, сыны трудового крестьянства! — слышал Миша голос Латышева. — Мы идем в решительный бой за советскую власть, за наше счастье, за нашу свободу!
«Идти в решительный бой» — о большем счастье Миша и по мечтал. Ничто в мире не могло бы его остановить. В сердце у него стало горячо. Да, это верно, это главное — идти в решительный бой, чтобы победить или умереть. Его охватило чувство необычайного подъема, и он уже почти не слушал того, что говорил Латышев, а только думал о том, какой это замечательный человек и как было бы хорошо хоть немного походить на него. Миша посмотрел вокруг себя, увидел напряженно слушающие лица, многотысячный строй штыков, куда хватал его глаз, до самого края площади, и крепко сжал винтовку, стоявшую «к ноге».
Потом они проходили под оркестр церемониальным маршем мимо трибуны.
— Да здравствует мировая революция! — крикнул Латышев, когда рота проходила перед трибуной. — Ура!..
— Ура! — откликнулся Миша во всю силу своих легких, и ему показалось, будто он крикнул громче, чем вся его рота.
Следующую ночь Миша провел уже далеко.
Город окружала степь. Как и вчера, до самого горизонта не было видно ни деревца, ни кустика. Летом на всем этом бескрайном пространстве поднималась пшеница. Край этот был обилен и богат. Миша, выросший в городе, не чувствовал и не понимал этого; он удивлялся, видя, как Прокошин поднимал ком земли с поля, разминал его в руке, рассматривал, сдувал с ладони и с сожалением говорил:
— Богатая земля!
Подходил кто-нибудь другой, из стариков, хлопал Прокошина по плечу и говорил:
— Что, хозяин, уж забыл, как и пашут!
У них начинался разговор про землю, про урожай, крестьянский разговор, которого Миша не понимал и который был ему скучен.
Черные поля, по которым ветер разбрасывал сухой снег, своей неприютностью даже щемили сердце. Веселей становилось, когда Миша, оглядываясь, видел снова знакомые лица. Рядом с ним, спрятав руки в рукава своей черной поддевки, шел озябший Виктор, слева — своей легкой походкой никогда не устающий Ковалев.