Нико что-то ответил вполголоса. Потом добавил:
— Сказочники родятся новые.
По дороге в Тифлис. Метехи
Поезд остановился. Издали донеслось пыхтение паровоза, набиравшего воду. Хотя окна поверх решеток забили досками и увидеть что-либо было невозможно, Ладо знал, что поезд стоит в Елисаветполе: он помнил дорогу как свои пять пальцев. Как-то по пути из Тифлиса пришлось выпрыгнуть, не доехав до Елисаветполя. Все началось с Тифлиса. На перроне подошел жандарм: — Господин, следуйте за мной. — Ладо был в шляпе, в сюртуке, позади носильщик нес чемодан со шрифтом. Если пойти за жандармом, неминуем обыск, и тогда все пропало. Почему жандарм подошел, несмотря на вполне респектабельный вид Ладо? Наверное, им всем показали фотографический снимок, сделанный еще в Киевской тюрьме. Но мало ли похожих людей?! Решение пришло мгновенно. — Как ты смеешь?! Я пожалуюсь генералу Дебилю. — На треск пощечины обернулись все на перроне. Следы пальцев белели на щеке жандарма. — Простите, ваше сиятельство, виноват. — Жандарм засуетился, отнял у носильщика чемодан и сам понес его в купе. Дурное предчувствие возникло у Ладо перед самым Елисаветполем. Оно и заставило выйти в тамбур, выбросить чемодан и спрыгнуть на ходу. Потом выяснилось, что на перроне в Елисаветполе его поджидала полиция. Видимо, станционный жандарм после отхода бакинского поезда поделился своими подозрениями с начальством.
Ладо посмотрел на ладонь, сунул руку в карман и закрыл глаза.
Про Елисаветиоль он говорил кому-то в поезде. А-а, красавцу-инженеру Костровскому — Меликов кончал в Елисаветполе гимназию. Тот Николай Абрамович Меликов исчез навсегда и уже никогда больше не появится. А «Маша» уже на пути в Петербург. Как они подозревали друг друга… Костровский, конечно, приступил к исполнению обязанностей. Забавно будет, если он попадет не к Нобелю, а к Красину. Нет, вряд ли. Жаль, нельзя было поспорить с Костровским. Красин искренне верит в блага, которые техническая революция принесет человечеству, а Костровский, предвидя подъем этой технической, научной волны, надеется вместе с гребнем волны подняться вверх и поживиться за счет пены. С каким пренебрежением он говорил о тех, кто за окном! Попробуйте дать им равенство! Все станут голодными — и народ, и паши, — так, кажется, он сказал. В первую очередь народу и нужно равенство, господин Костровский, а то, что у него будет, он по-братски, поровну разделит на всех, и уже потом, по мере того, как станут происходить технические революции, он будет делить и все блага, которые они принесут. В противном случае ваша техническая революция обогатит тех, кто и без того богат. Разве бакинские рабочие-промысловики заживут лучше от того, что Красин построит электростанцию? А вот Нобель и Ротшильд, использовав дешевую электроэнергию, добавят к своим доходам новые прибыли…
Отворилась дверь. Сквозь ресницы было видно, как усач-жандарм осматривает забитое окно и стены. Судя по топоту сапог и голосам жандармов, они сидят в соседних купе и ходят по коридору. Наверное, стало известно, что его хотят освободить, а то, что он передал своим из Баиловки записку, в которой просил не нападать на тюрьму и конвой в дороге, жандармам, конечно, не известно. Он не хотел кровопролития, неизбежного при вооруженном нападении. Кто знает, во сколько человеческих жизней обошлось бы его освобождение! И даже если бы попытка освободить его удалась, это привело бы к новым арестам, новым страданиям, новым жертвам. Не думал он, что на промыслах и заводах начнутся такие волнения, что к тюрьме будут стекаться толпы народа…
Ладо открыл глаза.
— Не спите, господин? — спросил усач.
— Нет, в тюрьме отоспался. Курить хочется.
— Не положено. Дверь захлопнулась.
Лицо незлое, как у киевского дворника Василия Тимошкина. С Василием много вечеров сидели вместе у ворот, курили. Василий рассказывал о своем селе на Орловщине, весьма одобрял семинариста Володю, хороший постоялец, сурьезный, не пьет, не дебоширит, девок гулящих к себе не водит. Когда за Ладо пришли жандармы, Василия взяли в понятые, и он, не выслуживаясь, в сердцах сунул кулаком в ребра Ладо и тихонько буркнул: «У-у, смутьян!» Несчастны такие люди — и Василий, и этот усач, и все, лишенные самого крохотного человеческого права и ненавидящие тех, кто хочет дать им свободу желаний и действий.
Паровоз загудел, вагон дернулся, застучали под полом колеса.
Утром будет Тифлис. Сколько ни приезжаешь в Тифлис, даже если с ним связаны трудные воспоминания, все равно радуешься. Город пестр, как персидский ковер, он бывает пыльным, грязным, но люди в нем живут, как пчелы в открытых сотах, живут шумно, не спешат забраться на ночь под одеяло, последний бедняк по-королевски щедро отдает гостю, при молчаливом одобрении жены, единственный кусок хлеба и последний глоток вина, а самый отчаянный забулдыга превыше всего ставит слово, данное другу. Не хуже других тифлисский мещанин умеет льстить и кланяться, когда навстречу ему идет князь или богач, но еще охотнее и ловчее он смеется над дураком-князем или скупым богачом. Бедняк и богач не любят друг друга, но за одним многоязычным застольем они равны до тех пор, пока не победит тот, кто острее пошутит, кто лучше прочтет стихи и душевнее споет. А над городом стоит на скалах Метехский тюремный замок, третья, если считать Баиловку, тюрьма, которая ждет Ладо. С тех пор, как его выпустили из Лукьяновки, прошло уже шесть лет. Как мало и как много. Что это — ранняя старость или ранняя мудрость?
Отец и братья сильно огорчатся, когда узнают, что его арестовали и держат в Метехском тюремном замке. Может быть, разрешат свидания с ними?
Мать, будь она жива, расстроилась бы еще сильнее. Лицо ее помнится смутно, но очень ясно — загрубевшие руки. Наверное, потому, что лицо матери почти всегда было опущено к рукам, а руки беспрестанно двигались — мотыжили кукурузу, ломали початки, перебирали зерна, доили корову, сбивали масло, помешивали лобио в котелке, подметали земляной пол, шили платья Анате, пришивали заплаты к штанишкам сыновей, и лишь когда он с братьями ложился спать на нары, материнские руки останавливались на его лбу, и он чувствовал, какие они мягкие и нежные. В гробу мать не была похожа на мертвую, казалась уснувшей, только руки, в которых горела свеча, вызывали страх своей неподвижностью. Отец сам совершил похоронный обряд, хотя сельчане шептались, что этого не полагается делать, что надо было пригласить священника из Гори. Отец уложил спать маленького Вано, потом сказал, чтобы Ладо и Сандро тоже легли. Ладо прижался к Сандро и спросил: — Вдруг мама проснется в могиле? — Нет, — ответил Сандро, — она умерла. — И они вместе заплакали. А отец сидел за столом с Анатой, Георгием и Нико, запустив пальцы в бороду, и повторял: — Работа убила ее, дети, работа. Надорвалась ока…
В коридоре снова послышались шаги. Дверь в купе открылась. Опять тот же усач.
— Господин, по нужде не хотите?
— Нет.
Усач понизил голос до шепота:
— Там цыгарку дам, здесь заметят.
— Спасибо, братец!
Возвращаясь в купе, Ладо еще раз поблагодарил жандарма. Усач многим рисковал, делая ему поблажку. Зря он сравнил его с дворником Василием.
Ладо прилег на лавку.
Не заметно, чтобы в вагоне были еще арестованные. Кажется, он едет, как губернатор, — один, с большой охраной. Прошли времена, когда члены царской фамилии и губернаторы ездили в открытых колясках и раскланивались направо и налево, здороваясь с толпами народа, согнанными на улицы полицейскими приставами. Теперь официальные лица предпочитают закрытые кареты и надежную охрану, а полиция старается разогнать случайные скопища людей на пути следования августейших и сиятельных особ. Боятся выстрелов. Террор, пролитая кровь, убийства не могут улучшить положения народа. Что изменилось от того, что вместо убитого Александра II на престол взошел Александр III? А ведь каких-то полтора — два года назад Ладо сам готов был совершить покушение на тифлисского губернатора и начальника жандармского управления, хотел отомстить за убитых, израненных полицией и казаками рабочих. Как легко порой человек хватается за оружие… Следователь спросил, для какой цели Кецховели приобрел револьвер, и Ладо отказался ответить на этот вопрос. Не мог же объяснить, что во время скитания по России ему нужно было защищаться от случайного нападения. Если бы не револьвер, громилы отняли бы у него на темной одесской улице чемодан с литературой, которую он взялся доставить в Киев. Следователь поинтересовался револьвером мимоходом, даже в протокол не вставил своего вопроса. Его занимала одна лишь типография. Но «Нину» им не найти.
Авель сумел через надзирателя передать в Баиловке письмо, и Ладо теперь знал подробности спасения типографии.
Ладо лежал на жесткой лавке и улыбался. С каким упорством Джибраил защищал имущество побратима! Чего доброго, он так и не отдаст никому ящики, будет ждать освобождения Датико, чтобы сказать ему: — Я берег твои станки, как свое добро. Бери их, брат, и сядем за плов. По случаю твоего возвращения я зарезал самого жирного барашка. — Мало что можно поставить в человеке так высоко, как верность дружбе, и не будь ее, человек не сумел бы преодолевать бесчисленные испытания, выпадающие на его долю. Дружеские связи гораздо шире, чем единение только двух людей. Дружба опоясывает земной шар вдоль и поперек, и человеческие связи неисчислимы. Джибраил пожал руку Ладо, Ладо протянул руку Гальперину, а тот в Берлине обменивается рукопожатием с немецким рабочим. Миллионы людей незримо связаны между собой.
Поезд снова остановился. Паровоз требовательно гудел, вероятно, стоял у семафора. Когда не видишь, как плывет, уходя назад, земля за окном, трудно понять, куда тебя уносит — в будущее или в прошлое. В тюрьме время останавливается, как, возможно, оно замедляет свой бег для стариков. В юности все стремительно, но каждый день долог, потому что для молодого время измеряется количеством новых впечатлений. Тысячи рук протягивают тебе на открытой ладони свое, и радует даже горький плод, ты уверен, что отбросив его, сорвешь потом сладкий. Радостью открытия в Горийском духовном училище одарил учитель Сопром Мгалоблишвили, писатель-народник, живший в Гори под надзором полиции. Он зорко присматривался к ученикам, улыбался, встречая их в театре, одобрительно кивал