Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели — страница 28 из 54

На пустой пристани сидел сивоусый дядько в фуражке с якорем. На вопросы о ценах на билеты и о расписании он ответил:

— Хиба ж я знаю. Цену скажуть, когда пароход приде, а когда он приде, бог весть. Може, он другий день на мели сидит.

Дядько не выдумывал. Из-за конкуренции между пароходным обществом и частными владельцами цены на билеты часто менялись, а пароходы ходили с опозданиями, иногда налетали на коряги и ремонтировались, стоя у берега, а бывало, что капитан приставал к какой-нибудь деревушке — опрокинуть с дружком чарку-другую. Пассажиры лениво поругивали его и удили с палубы рыбу.

— Володя, мы друзья? — спросила Маруся.

— Конечно.

— Но вы не откровенны. По-моему, вы что-то скрываете от меня.

— Вам показалось, Маша.

Он отвернулся, чтобы не смотреть ей в глаза. Кто первый сказал о святой лжи? Ханжа, сердобольный христианин? Он не имел права рассказать ей о задании, полученном в Тифлисе, — наладить связь с киевскими кружками, пересылать в Грузию нелегальную литературу, не мог рассказать про университетский кружок…

— Вы уедете в деревню… Ведь поедете, правда? И однажды в школу вбежит сторожиха и скажет: Мария Михайловна, к вам приехали. Черный такой, на коне и с кинжалом.

Она улыбнулась:

— Володя, пусть у него, когда он приедет, не будет бороды. Обещайте мне, что не будете носить бороду.

— Не понимаю, чем вам не нравится борода.

— У нашего попечителя борода, и он очень противный. Раньше я была уверена, что все грузины в черкесках, с кинжалами, скачут на лошадях и похищают девушек.

— Некоторые носят черкески. Не крестьяне. Офицеры, князья. Народники тоже. Мой старший брат Иико в черкеске часто ходит. Бывает, что у нас и девушек увозят.

— Мама всегда спрашивает: — Что он тебе сказал, что ты ему сказала? — Смешная. А тетя Маня смеется: — Оставь ты ее в покое, он ее не украдет, он такой застенчивый. Володя, в самом деле, могли бы вы похитить девушку?

— Против желания человека ничего нельзя делать. Любое насилие над человеком ненавистно.

— Нет, вы представьте себе, что полюбили красавицу. Без нее жить не можете, хоть в прорубь! У вас кони, слуги, дворцы, вы для нее создадите не жизнь, а сказку. Вы с ума сходите, горите, как будто у вас ангина. А эта ангина не пройдет, пока она не будет вашей. Похитили бы?

— Если бы у меня было богатство, дворцы, слуги, я богатство и дворцы раздал бы беднякам, слугам дал бы волю, а ей сказал бы: ничего у меня нет, я бедняк.

— Я не предполагала, что вы такой правильный, бурсак Володя. Вы говорите, как на уроке закона божьего.

— Не сердитесь, Маша. Я говорю то, что думаю. Людям живется очень тяжело, но когда-нибудь все переменится, все! Горя не будет, обид и унижений не будет, нищеты и голода не будет. Люди забудут о жадности, жестокости, никто не станет запрещать говорить на родном языке, бить кого-то нагайкой. И мы с вами обязательно увидим этот новый, светлый мир, встретимся там.

Маруся посмотрела на него, и он опустил голову, чтобы она не угадала его желания — поцеловать ее. Она рассердится, если он прикоснется к ее губам, и поссорится с ним. Но скоро он уедет на лето домой, попытается вернуться в Тифлисскую семинарию, и тогда они больше не увидятся. Поцеловать ее или просто сказать, что она ему очень нравится, что он не может думать о ней иначе, чем с нежностью, было нехорошо, потому что она стала бы надеяться, и вышло бы, что он обманывает ее — ведь он избрал путь, на котором человек обязан отстранять все личное.

— Володя, разве вы хотите стать священником?

— Нет, конечно.

— А кем? — Она впилась в него глазами.

— Я занимаюсь переводами, несколько дней, как отослал в газету переводы рассказов Ниношвили. Люблю литературу и историю. Посмотрим, что получится… Во всяком случае, одно знаю твердо — моя работа должна облегчать жизнь людям.

— Помните наш разговор о Бахе и Генделе? Все-таки вы не правы. Гендель обещает людям именно светлый, новый мир.

— А Бах зовет бороться за него.

— Как, Володя?

— Вам Бах говорит: поезжайте в деревню.

— Боюсь. Чтобы поехать, нужно забыть о себе. Я ведь ни разу не думала о других. Папа, теперь мама и тетя всегда заботились обо мне, а я… Стыдно, правда?

Он кивнул.

— Молодец, что не солгали, не стали утешать и жалеть. Вы думаете, я справлюсь в деревне?

— Конечно, Маша.

Он уехал на лето в Тквиави, написал прошение ректору Тифлисской семинарии о том, чтобы ему разрешили перевод из Киева. Ректор наложил резолюцию на его прошение: «Разъяснить неудобоисполнимость просьбы», и он вернулся в Киев.

Киев показался теперь необычайно красивым, и люди в нем, оказывается, жили такие же приветливые и открытые, как в Тифлисе, все в нем было, как родное, — и узкие, грязные улочки Подола, и приднепровские просторы, и Труханов остров с его широкими песчаными отмелями, и величественный Софийский собор, и лавки Подольской торговой площади.

Он поздоровался с хозяйкой и, оставив вещи, хотел выйти на улицу. Один из соседей по квартире, прозванный за свой богатырский рост Алешей Поповичем, остановил его.

— Вы, кажется, имели друзей в университете?

— Да

— Полиция арестовала десять или двенадцать студентов. Говорят, у них революционный кружок был. Их прямо во время собрания схватили.

— Мои друзья в кружках не состоят, — сказал Ладо и направился к калитке. Если бы он не ездил домой, его тоже арестовали бы. Студенты не назовут его, но все же следует быть осторожным и в университете пока не показываться.

Маруся стояла у своего дома.

— Я увидела, что ты приехал, Ладуша, — тихо сказала она, — из окна. Я ждала.

Она сказала ему «ты» и назвала так ласково, как никто его не называл.

— Я боялась, что ты не застанешь меня, я завтра утром уезжаю в деревню. Ты рад?

— Да, Маша. Я знал, что ты не испугаешься. Куда ты едешь?

— В Полтаву, а оттуда — куда направят. Пойдем в сад?

Они взялись за руки и пошли в садик, весь заросший кустами сирени, возле которых буйно росли хризантемы, и сели на скамью. Больше они ничего не говорили — сидели и смотрели друг на друга, пока не стемнело.

Марусю позвала мать.

— Пойду, Ладуша, пора. Она ушла.

Он сидел на скамье до тех пор, пока в ее окне не погас свет.

Проснулся он рано и вышел к калитке.

Вскоре из подъезда вышли Маруся, ее мать и тетка. Дворник Василий нес за ними два чемодана.

Проходя мимо калитки, Маруся повернулась и сказала ему глазами:

— Прощай.

— До свидания, — про себя ответил он, достал из кармана табак, свернул цигарку и закурил. Табачный дым показался горьким, он обжигал горло.

Ильяшевич

В начале двенадцатого ночи помощник инспектора Киевской духовной семинарии коллежский советник Ильяшевич вошел в спальню.

Бесшумно ступая, Ильяшевич прошел между коек, наугад наклонился, понюхал рот и нос спящего — не пахнет ли вином или табаком?

Послышалось бормотанье. Ильяшевич повернулся и стал прислушиваться.

— Как лента алая губы твои, и уста твои любезны, как половинки гранатового яблока…

На лицо семинариста падал из окна свет луны. Ильяшевич занес его фамилию в записную книжку. Ученик бредил Библией, но инспекции из года в год напоминали, что «Песнь Песней» Соломона, некоторые места из книги Притчей и книги Премудростей Иисуса, сына Сирахова при обучении священному писанию в третьем классе опускаются. Либо преподаватель Кохомский нарушает указания правления семинарии, либо ученик проявляет нездоровую любознательность.

Семинарист повернулся, обнял подушку и шепотом произнес:

— Ланиты твои под кудрями твоими… Ильяшевич сделал пометку в записной книжке: «Лишить отпуска для свидания со знакомыми».

Побыв еще немного в спальне, Ильяшевич пошел к себе, в свою холостяцкую квартиру, расположенную в левом крыле семинарии. Рядом жили два других помощника инспектора — Шпаковский и Козловский. Ильяшевич постоял у дверей их комнат, но ничего не услышал и отпер свою дверь. Он зажег лампу, переоделся, потянулся до хруста в суставах, раздвинул в аптекарском шкафчике склянки с лекарствами, которых никогда не принимал, извлек бутылку с коньяком и налил рюмку. Спрятав коньяк, он снял очки и посмотрел на себя в стенное зеркало. Без очков он различал на лице только густые брови, большой нос и бакенбарды. Все это ему понравилось, он поднял рюмку, поклонился и сказал:

— Ваше здоровье, Гавриил Петрович.

Он выпил коньяк, прищелкнул языком и сел раскладывать пасьянс. Фу ты, очки забыл надеть! Он вздохнул. Если бы не врожденная дальнозоркость, он стал бы офицером. И сейчас еще с завистью и восхищением смотрит на мундир с эполетами и шпоры. Это наследственное, покойный отец был офицером, правда, не кавалеристом, а майором инфантерии. Впрочем, в армии служилось бы менее спокойно — всякие там маневры, команды. В семинарии размеренный, раз и навсегда расписанный по часам и минутам уклад жизни, да еще бесплатная квартира, стол.

Пасьянс получился. Хорошее занятие, располагающее к раздумьям. Благодаря пасьянсу он и создал свой график обхода наемных квартир. В пасьянсе есть система и случайность, нарушающая систему. На каждой квартире полагалось бывать не менее четырех раз в месяц. Шпаковский и Козловский не нарушали инструкции, но ходили всегда одной дорогой, в одни и те же дни. Ильяшевич вносил в систему случайность — вдруг менял дни посещения, или шел другим путем, или обходил квартиры то рано утром, то поздно вечером. Почти всегда, подходя к какому-нибудь домику в Покровском переулке или на Кожемякской улице, он чувствовал охотничий азарт, волнение игрока — накроет ли семинаристов на чем-либо предосудительном, вытянет ли удачную карту? И даже если карта не выпадала, пережитое оставляло чувство удовлетворения. Отраду дает не столько результат, сколько сам процесс творчества. Да, что бы ни говорил вечно всем недовольный Шпаковский, а в должности инспектора много приятного. Хотя бы то, что ты по роду службы узнаешь тайные слабости людей! Обнаруживая в д