- Веджини!
— Шормацхоне!!
— Вах, ты на него посмотри! — крикнул продавец. — Откуда столько вин знаешь? Ты кто?
— Из-за границы приехал, — смеясь, по-грузински ответил Ладо, — разве не понял, я — иностранец?
— Понял, как не понял, — сказал продавец. — Смотри, до чего дело дошло, иностранцы и по-грузински говорят, и кахетинские вина знают. Да здравствует моя родина!
— Да здравствует! — повторил Ладо.
— Твоя родина тоже пусть здравствует! — сказал продавец.
Ладо засмеялся на всю улицу и зашагал дальше.
— Эй, шутник, подожди! — крикнул ему вслед продавец. — Вина вместе выпьем!
Ладо, с удовольствием поглядывая на солнце, дошел до парапета. Он пошел к морю, сел на камень и стал смотреть на воду. Когда смотришь на море, понимаешь, каким цельным и красивым может быть мир. Человек на земле должен быть подобен капле в море, каждый в отдельности прозрачен и чист, а все вместе — едины и слиты. А жить человек обязан, как чинара, что растет возле Телави. Ей восемьсот лет, а она все шелестит листвой, дает прохладу путникам и прикрывает своей тенью от зноя родник.
У ног плескался прибой, так же, как в прошлом году в Батуме. Он вырвался тогда из типографии на два-три дня, сказал, что хочет сам проверить, как доставляют с французских пароходов литературу, но говоря это, слукавил, ему попросту хотелось развеяться, подышать другим воздухом. Отдохнуть было просто необходимо, потому что у него от постоянной ночной работы уже ум за разум стал заходить. Авель все в Батуме устроил. Явка была в аптекарском магазине Апик-Ефенди — так в Батуме называли фармацевта Джераяна, — увидев Джераяна, надо было спросить Фридриха. Фридрихом были иногда связные, иногда сам Авель. На пароль «победа» Фридрих отвечал: «света над тьмой». После этого можно было заговорить о делах.
В комнате позади аптеки они с Авелем провели весь день. Вечером отправились в порт, где был приготовлен ялик. Ладо посадил Авеля на корму, сам сел за весла. Море ровно вздымалось, видимо, докатывались отголоски далекого шторма, а небо было звездным, спокойным. Пароход чернел на рейде огромной слоновьей тушей. Кто-то на палубе пел песенку по-французски. Он бросил весла, достал папиросу, прикурил. На палубе тоже трижды чиркнули спичкой. Он подогнал ялик к борту, и сверху посыпались пакеты. Один упал в воду. Авель подцепил его багром. Пакет был обернут в клеенку и не промок. Когда ялик отделился от парохода, Ладо бросил весла. Теплый бриз принес с берега запах цветущей магнолии. Вдруг где-то далеко засмеялась девушка. Смех возник словно из ничего. Он сначала звучал совсем тихо, потом окреп, усилился, зазвенел и тут же ослаб, пронесся дальше… Если бы не пакеты с литературой и не Авель, он погнал бы ялик в том направлении, откуда прилетел смех, и нашел бы девушку, которая смеялась так, будто в мире извечно живет и будет жить одна только радость.
Где-то вдали загудел пароход.
Ладо увидел на ярко-синем полотнище моря белую черточку. За ней кометным хвостом тянулся дым.
А ведь он мог быть далеко, в чужих краях, бродить туманными улицами Лондона или пить где-нибудь в шумном марсельском кабачке бургундское, или любоваться снежной вершиной Юнгфрау в стране, которая издавна дает приют беженцам. За ним не ходили бы филеры, не надо было бы остерегаться жандармов, он мог бы говорить вслух все, что думает, и печатать в газетах статьи обо всем, как это делают многие, бежавшие из своей отсталой, бесправной страны. Рассказывают, что по сравнению с абсолютистской, полуазиатской Россией Англия — свободная и цивилизованная страна. Все это, по-видимому, так, и бельгийский живописец Бастьян, предъявив свой паспорт, выехал бы из России и за границей стал бы тем, кто он есть, — Владимиром Кецховели, но неизвестно, когда Кецховели смог бы вернуться в привычные, любимые места. Как ни хороша чужбина, она все-таки чужбина. Богатой и красивой матери не нужен чужой сын, в нем куда больше нуждается его собственная, больная всеми недугами мать.
Когда «Маша» — человек, посланный по заданию из Лондона, протянул Ладо паспорт на имя Бастьяна, это означало, что путь ему открыт, что его ждут и что он сам должен решить — ехать или не ехать. Он решил остаться…
Пустячный давний случай
Разложив на столе материалы, имеющие отношение к Кецховелн, Лунич не спеша их просматривал. Прошлое его мало интересовало, но последние сообщения он читал внимательно. Агентурные сведения о Георгеньяни. Конечно, должно быть — Георгобиани. Приметы Георгобиани совпадают с приметами самого Кецховели. Приобрел паспортную книжку на фамилию Меликова… Кажется, все ясно. Кецховели — Деметрашвили — Георгобиани — Меликов — одно лицо. Когда Кецховели ночевал на квартире Джугели и жена Джугели сказала Лаврову, что это ее крестный из деревни, она, кажется, назвала его фамилией Деметрашвили. Или как-то иначе?
Лунич покрутил ручку телефона и снял трубку,
— Ротмистра Лаврова, барышня… Ротмистр, несколько вопросов в связи с Кецховели. Как назвала его жена Джугели, когда вы не опознали «крестного»? Помните?
— Деметрадзе, — раздраженно ответил Лавров.
— Благодарю вас. Скажите, ротмистр, а содержание наших агентурных сведений о приобретении паспорта на имя Меликова, о Георгобиани, и так далее, передано в Баку Порошину и Вальтеру?
— Мне сие неизвестно. Мы сообщили в Петербург, в департамент полиции, а как поступили дальше…
— Понимаю. Нового из Баку ничего нет?
— Нет.
— Благодарю.
Лунич повесил трубку и дал отбой, Деметрашвили, Деметрадзе — все одно. Почему у Кецховели было пристрастие к одной фамилии?
Видимо, это фамилия реально существующего человека. Так же, наверное, существуют и Георгобиани, и Меликов. Фальшивые паспорта на выдуманные фамилии — слишком грубо. Давно можно было найти первоначальных владельцев паспортов, и сразу протянулись бы нити к Кецховели. Но Лаврову и в голову не пришло обобщить данные. Впрочем, чтобы это сделать, надо иметь голову. Здорово, однако, мы сами помогаем эсдекам скрываться. Наверняка и департамент не счел нужным сообщить агентурные данные Порошину, наверняка в Петербурге их просто подшили к другим донесениям из Тифлиса. Ох уж эти мне неповоротливость и чиновничья тупость! Дать депешу Порошину? Без Дебиля нельзя, да это и не в интересах ни Дебиля, ни его собственных.
Лунич немного устал, как обычно уставал перед обедом. Но обедать было еще рано. Неужели он так утомился вчера? Быть того не может.
Он откинулся на спинку кресла и вытянул ноги. Отдохнув, принялся складывать бумаги в папку. Сегодня вечером обязательно надо пойти в ресторан Дворянского собрания, потом — к Амалии. Уходя, он сказал ей — «До завтра», и она, кажется, кивнула. Если Гришка позабыл заказать букет, придется накостылять подлецу по шее.
Луничу попалась фотография Кецховели. Фотография старая, на ней — трое мальчиков, посредине он, Кецховели. Высокий лоб обнаруживает ум, а глаза… Что-то примечательное в этих темных глазах. Пожалуй, так выглядят дети в очках. От очков взгляд становится твердым, лицо — взрослым, а снимет мальчуган очки — и видишь, что он еще совсем ребенок. Почему-то лицо Кецховели кажется знакомым. Где он мог его видеть? Нет, определенно лицо знакомое.
Лунич поднялся и, прогулявшись по комнате, остановился у окна. Проехал фаэтон. За ним бежали мальчишки, стараясь прицепиться сзади. Кучер, не оборачиваясь, хлестнул их длинным кнутом. Один из мальчишек завопил и, схватившись за глаз, убежал. Товарищи побежали за ним.
Луничу вспомнился совершенно пустячный давний случай. Лет семь тому назад он выехал с казаками в карательную экспедицию: не по службе, просто захотелось поездить верхом и проветриться. Казаки по просьбе князя Амилахвари должны были совершить экзекуцию — выпороть крестьян за какую-то провинность. Пока казаки работали нагайками, Лунич объехал деревню и собрал на склоне горы букет азалий для супруги князя, к которому он и хорунжий были званы на обед. Конь у Лунича был горячий, он пустил его в карьер. Возле церкви из-за кустов на дорогу выбежал оборванный мальчуган лет шести. Конь метнулся в сторону, на деревья, но Лунич удержал его. Когда он обернулся, оборвыш лежал на спине, и лоб, рассеченный копытом, закраснел от крови. Глаза мальчика были широко раскрыты, он смотрел на Лунича — без испуга, без боли, он словно удивлялся и спрашивал о чем-то. Конь храпел, метался, Лунич пришпорил его и поскакал дальше.
Лунич подошел к столу, повертел в руках фотографию Кецховели — где все-таки он его видел? — бросил фотографию в папку, завязал тесемки, сделал несколько приседаний и дыхательных упражнений. Хорошо бы съездить в прохладную Россию. После смерти матери отец живет вдвоем со старым денщиком, писать не любит, совсем одряхлел, наверное. Лунич мысленно обошел отцовский дом. Скрипучие полы, темные коридоры, ветхая мебель, комодики, секретеры, огромные сундуки. Все после смерти отца надо будет выбросить, все, кроме драгоценностей матери и портретов прадеда и деда.
Лунич представил себе растерянного мальчишку, но спохватился — Кецховели вовсе не мальчишка, ему около двадцати шести лет, он опытный революционер, — и почувствовал вдруг странную неприязнь, не служебную, не профессиональную. Он подумал, что это кровь Луничей заговорила в нем. Пожалуй, следует пренебречь личным, дать сегодня срочную депешу ротмистру Вальтеру насчет фамилий, под которыми скрывается Кецховели.
Задребезжал телефон.
Лунич вздрогнул от неожиданности и взял трубку.
Ладо
Можно стараться ни о чем не думать, просто смотреть на море, просто ходить по городу, просто жмуриться от солнца, но мысли все равно лезут в голову, и снова кажется, что кольцо вокруг тебя смыкается, хотя ты не замечаешь ничего подозрительного.
К порту подошел таможенный чиновник. Может быть, тот самый, который вскрыл посылку со стереотипным клише «Искры». Как похожи все таможенные чиновники! Тот, что проверял на пристани в Одессе багаж у пассажиров, выпячивал грудь, поднимался на носки, чтобы казаться выше, дотошно просматривал чемоданы и баулы и ко всему придирался. Сколько нужно перемен и времени, чтобы у маленького чиновника, маленького человека исчезло желание унижать других и чувствовать себя от этого значительнее? Когда в таможню вошел генерал, чиновник перестал пыжиться, согнулся, и сделал он это, будучи уверен, что генералу понравится его угодливость, и генералу в самом деле понравилась приниженность чиновника. Самое отвратительное, что с обеих сторон все это не было игрой, а вызывалось внутренней потребностью. У одних — потребность унижаться, у других — унижать, и если их поменять местами, тотчас переменятся и потребности. Что это — приспособляемость ради того, чтобы выжить, отсутствие достоинства, стремление, с одной стороны, подтвердить свое право на захват чужого куска, а с другой — попытка даже путем унижения сохранить то маленькое, что у него есть?.. В саратовском поезде, когда все пассажиры уснули, сосед — румяный купец — вдруг заговорил с ним. — Мечту имею — жениться. Чтобы девица маленького роста была, нежная, волосы светленькие, как у ангелочка, и чтобы все мне потом прощала, все… Не знаете, в каком городе такая девица на выданье есть? Может, встречали? Вы не по торговой части? — По торговой. — Так я и подумал. А вы не слыхали — говорят, что царь наш крепко зашибает, то есть водку пьет? Я это знаете почему спрашиваю? Другая мечта моя — с царем по-свойски штоф водки распить. И слыхал я еще, будто в кои-то года, вроде в семнадцатом столетии, царя чистых кровей подменили и поставили простого, не то из мужиков, не то из мещан, поэтому имена у них такие: Лександра, Миколай. Правда это?