Но, смею заметить, подозрение это безосновательно. Екатерина Михайловна Дображанская отлично знала, что именно в мире продается, а что не выставлено на продажу. Равно как и то, что ее тетя Тата не относится ко второй категории.
— Только, пожалуйста, — на диво человечно попросила она, — без обид. Вы умная женщина, тетя Тата, всегда были умной. Вы понимаете, я могла бы и не предлагать вам деньги. Но они вам нужны. А мне нужно, чтоб разговор был по делу. Потому я предлагаю вам сделку.
— А если мы проговорим больше часа? — спросила тетя с трудноопределимым смешком.
— Второй час — вторая тысяча.
Тетя потрогала зеленые бусы.
Потрогала взглядом красивую Катю и вдруг повеселела:
— Я Чарночке всегда говорила: не тот у девки характер, чтобы твой номер прошел. Что ты себе думаешь, села девчонке на голову с двумя сопляками и ждешь, что она тебе за это спасибо скажет? А когда ты из дома ушла, сказала ей: «Помяни мое слово, она еще вернется. Мало тебе не покажется!» Но Чарна всегда была курицей. Если уж ты решила квартиру чужую заполучить, так поступай по-умному. А не одной рукой чужое хватай, а второй воображай себя благодетельницей…
Катя согласно кивнула, не став уточнять, что «воображать что-то второй рукой» — весьма проблематично.
В целом метафора была живописной.
— Но Чарночка и правда считала, раз она там шесть лет прожила, квартира как бы ее… Да мы с ней и не общаемся почти. Увидимся, сразу ссоримся. И из-за тебя в том числе. Чарна считает, раз ты богатая, должна нам помогать.
— Вы тоже так считаете, верно?
Тетка затеребила потертые бусины.
Резанула:
— У Чарны в голове коммунизм! Богатые должны делиться с бедными, потому что должны. Родные должны помогать друг другу… по той же причине. Только никто никому ничего в этом мире не должен, особенно если взаймы ему дулю давали. Я Чарночке еще тогда сказала: «Наверное, Катя в меня пошла». Я тоже дурой отродясь не была. Лучше бы я тебя воспитывала.
— Думаю, — серьезно сказала Катя, — это действительно было бы лучше для всех.
Она подошла к окну.
Была или нет тетя Тата когда-то красавицей, за свои шестьдесят она успела похоронить трех небедных мужей и доживала свой век в доме на четном Крещатике, из окон которого просматривалась Европейская площадь, бывшая в девичестве Конной, в замужестве Царской: филармония, бывшая некогда Купеческим клубом; и гора Сада, сменившего немало фамилий и власть имущих мужей…
«Как он сейчас называется? — поморщилась Катя. — Не помню. Крещатицкий? Городской? Да не важно…»
Как бы его не звали сейчас, у Дображанской не было никакого желания здороваться с ним в данный момент.
— Только у меня в те годы другие интересы были, — вздохнула тетя. — Ладно, что ты хочешь узнать? Про родителей?
Катя помолчала.
— Как они погибли?
— Кто знает, — сказала тетка. — Они ж на лодке катались. Что у них там случилось, одному Богу известно. То ли дно дырявое было, то ли перевернулись. Мама твоя плавать не умела. Отец, наверное, пытался ее спасти… Но не смог.
— А это, — Катя вернулась к портрету, — моя бабушка? И дед?
— Прапрабабушка и прапрадед.
— Какая она некрасивая…
Некрасивость прапрабабки имела фамильные черты, переданные и ее далекой наследнице — тетке. Те же маленькие, острые глазки, низкие брови, массивный нос, отчеканившиеся на лице сестры Катиной матери.
— Так и мама твоя красавицей не была, — бойко заметила родственница. — У тебя хоть фотографии ее есть?
— Нет. Тетя Чарночка, уезжая, все забрала.
— Я тебе дам… И папа твой Аленом Делоном не был. И я не была, и Чарна. Никто не знает, в кого ты такой уродилась. У нас в семье никто красотой не блистал. Но, что интересно, никто от этого не страдал. У матери твоей, еще до того, как она за отца твоего вышла, отбою от кавалеров не было. И у меня. И даже у Чарночки. Веришь, ко мне и сейчас один дедок сватается. А в молодости, так и подавно… Помню, подружка у меня была в институте, Ася Мусина — такая хорошенькая! А влюблялись парни все не в нее, а в меня. Проходу не давали. Потому меня на курсе ведьмою звали.
— Ведьмою?
Тетя не могла увидать, как напряглись Катины черты, какими цепкими, страстными стали ее глаза — родственница изымала из шкафа большую деревянную коробку со старым крученым замочком-крючком.
— Ведьмою, ведьмою… — водрузила она увесистый клад на бархатный стол. Открыла крышку. — Оно и понятно. Реально ж, ни рожи, ни кожи, — самокритично признала она, — а мужики липнут как мухи.
Тетка вытащила из полуметрового короба крымскую шкатулку, облепленную разноцветными ракушками, заглянула вовнутрь.
Катя взяла из вороха старых бумаг почтовую открытку.
Царская площадь:
«Европейская» гостиница, перечеркнутая длинным балконом. Наивный, дореволюционный трамвай. Фонтан «Иван», очерченный клумбой…
Но «Иван» и Катя были не представлены. «Европейскую» снесли в 1947. А филармония (единственная старожилка площади, пережившая век благодаря заступничеству поэта) — в кадр не попала.
И Катя не узнала Киев.
Она перевернула открытку.
Вместо приветов и поздравлений там стояло одно, необъяснимое число:
13311294
Катя взглянула на адрес.
Анне Михайловне, г-же Строговой, ст. Ворожба (юг-з. ж. дор.), Покровская ул. собственный дом.
— прочла она изысканный дореволюционный почерк.
— Кто такая Анна Михайловна Строгова? — спросила Дображанская.
— Да прапрабабка твоя, та, что на портрете. Смотри… — Тетка достала из крымской шкатулки старую брошь. — Видишь, она в ней сфотографирована? Можно сказать, семейная реликвия.
Катя посмотрела на некрасивую Анну Михайловну.
Голова прародительницы, увенчанная большой меховой шапкой а-ля «батько Махно», сидела на массивной шее, украшенной брошью.
Праправнучка протянула руку и приняла камею из слоновой кости.
— С нее-то, прапрабабушки нашей, все несчастья и начались, — поведала тетка. — Когда родители твои погибли, я Чарночке так и сказала: «Наша семья точно проклятая».
— Проклятая? — заинтересовалась Катерина.
— А как еще это назвать? — отозвалась тетка. — Прабабушка твоя в первую мировую войну погибла совсем молодой. И мама наша — твоя бабушка Ира — молодой умерла в великую отечественную. Мы ж с Чарночкой и мамой твоей тоже сиротами росли. А прапрабабушка Анна еще до революции под трамвай попала. Про нее даже в газетах писали. Сейчас найду, у меня где-то хранится… Она была первой женщиной в России, которую задавил трамвай!
— Странно это, — сказала Катя.
Она смотрела на свою ладонь, чувствуя, как тело покрывает колючий озноб.
Вырезанный на кости женский профиль был ей отлично знаком.
Глава шестая,в которой упоминается неизвестный усач
….и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза.
— Маша, он буквально кинулся под этот трамвай. Трамвай был не виноват, — говорил Мир.
Он давно отпустил ее плечи. Но Маша по-прежнему стояла, уткнувшись носом в его воротник.
— Какой-то странный у нас день, да? Сплошные трагедии. Не так, так эдак… — Мир словно извинялся перед ней.
— Может, это как раз и было то, что мне должно знать? — сказала Маша бесцветно.
Ей было странно и пусто.
«То» или не «то» — она не видела этого.
Не видела смерти, а потому не могла поверить в нее. В сухом изложении Мира несчастный случай, лишенный каких-либо живописных подробностей, не отличался от абстрактно-бескровной книжной истории.
«Некий человек буквально бросился под трамвай», — вот и все, что сказал ей он.
И Маша очень старалась пожалеть «человека», но не могла.
Или, может, боялась, что, пожалев его, разрушит идеалистическую красоту своего XIX века?
Потому и не оборачивалась — боялась.
— Маш, мы здесь уже минут двадцать стоим, — сказал Мир. — Ты совершенно замерзла. Интересно, где-нибудь здесь можно выпить кофе?
— Да хоть там, — не глядя, указала ему Ковалева в сторону «Европейской» гостиницы.
Трехэтажная гостиница, работы архитектора Беретти-отца, расположенная на месте бывшего музея В.Ленина, однозначно шла площади больше, чем музей.
— Там есть ресторан.
— Так давай, у нас же куча денег! — разохотился Мир.
На пачку сотенных «катенек», прихваченных из щедрого тайника, можно было не только выпить и закусить, но и с шиком прожить в «Европейской» годик-другой.
— Правильно, — закивала Маша, — не домой же идти.
Под домом она подразумевала век XXI и тут же взбодрилась, отыскав логическое обоснованье желанной отсрочке: несмотря на трамвайный эпизод, домой не хотелось отчаянно.
— Мне нужно подумать, — убедила она себя, — сложить все воедино. А думать на морозе…
— Верно мыслишь. Пойдем.
Они направились через Царскую площадь.
Провинившийся трамвай все еще стоял в устье спуска, связывающего Крещатик с Подолом. Опустевший вагончик окружала толпа зевак.
То, что она окружала, Маша не могла рассмотреть, но по душе неприятно скребанула кошачья лапа.
— А может, не стоит? — замялась она у дверей. — Нехорошо как-то.
— Ну, Маша! — обиженно проныл Красавицкий.
— Ладно, — вздохнула она. — Только помни, заказ буду делать я. Ты не должен говорить ни слова. Иначе все сразу поймут, что ты не отсюда.
— В зоопарке никто ничего не понял!
— Там ты и не говорил, ты геройствовал. Достаточно тебе было сказать «зоопарк»…
— Все равно, — убежденно сказал Мирослав, — заказ должен делать мужчина. И думаю, официант меня прекрасно поймет. Даже если я скажу ему: «Парень, давай, сделай мне круто!»
— Он спросит, что тебе сделать «круто». Яйцо вкрутую или…