Внимательно приглядываясь ко всему, что происходило вокруг него, Корнилов подсознательно, помимо своего желания, все время возвращался и возвращался ко вчерашнему дню. Каких только преступлений не приходилось ему раскрывать за время работы в угрозыске! Но убийство художника Тельмана задело его очень сильно. Прежде всего потому, что он не мог его объяснить. Он не верил — сердцем не мог принять! что убийцей был отец. А ведь всего несколько дней назад он, именно он, Корнилов, вывел работников лужского уголовного розыска на лесника Зотова!
Еще в мастерской Алексеева, когда подполковник рассматривал картины художника, у него появилось смутное ощущение того, что между старым отшельником, коротавшим свои дни в глухих мшинских лесах, и ленинградским художником существует какая-то связь. Почему возникло это ощущение, Корнилов не смог бы объяснить. Может быть, потому, что пейзажи, развешанные на стенах мастерской, чем-то напомнили ему окрестности Владычкина? Но они, эти пейзажи, были так типичны для юга Ленинградской области!
…На сцене произошла заминка. Актер Борис Стрельников, игравший молодого парня со смешной кличкой Варежка, слишком взволнованно, с некоторым надрывом объяснялся со своей подружкой Леной, которую играла Разумова. А всего час или два назад этот же Варежка всадил нож в живот другой своей приятельнице. Таясь и заметая следы, Варежка прибежал в квартиру Лены, надеясь отсидеться у нее, а заодно и «закрутить любовь».
Метания Стрельникова прервал Грановский, громко захлопав в ладоши.
— Нет, нет! Что вы делаете, Боря? — Грановский сорвался с места, легко взбежал на сцену: — Ну что вы делаете, миленький? — плачущим голосом сказал он. — Вы же не рефлектирующий Раскольников, а тупой убийца… Откуда такой разумный взгляд? Ваша совесть глуха, никаких сожалений, никаких раскаяний. Ткнуть человека ножичком для вас — раз плюнуть!
Грановский сморщился, словно вспомнил что-то очень неприятное:
— Сначала, повторим эту сцену сначала.
Актеры медленно, словно нехотя, занимали свои места.
Борис Стрельников взял со столика рюмку и подошел к дивану, на котором полулежала Леночка. Лицо у него было сумрачным, растерянным.
— Начали! — сказал Грановский.
Стало тихо. Только из фойе доносилось приглушенное бархатными шторами гудение пылесоса. Уборщицы готовили театр к вечернему спектаклю.
— Нет, не могу, — сказал Стрельников и поставил рюмку на столик. — Андрей Илларионович, мне нужен еще день… Я не готов играть равнодушного убийцу.
Грановский смешно надул губы, совсем как обиженный мальчик, и минуту стоял в нерешительности.
— Андрей Илларионович, — тихо сказала Разумова. — Ну дайте ему денек, он с ножичком порепетирует.
Все засмеялись, а Стрельников зло посмотрел на актрису.
— Ладно, ладно. — Грановский поднял успокаивающим жестом руки к груди. — Я тебя понимаю, Боря. Отложим эту сцену. Нечего смеяться, Разумова! Я буду рад, если ты станешь так же серьезно думать о своих ролях. На сегодня все кончено.
Он сделал несколько шагов, но внезапно круто развернулся и быстро подошел к Стрельникову.
— Ты, Боря, в суд сходил бы, что ли. На убийцу поглядеть… — начал он энергично, но вдруг замолчал, словно какая-то новая мысль, не согласная с высказанной, пришла ему в голову. Досадливо сморщившись, Грановский махнул рукой и оглянулся по сторонам. Увидев Корнилова, он спустился со сцены, подхватил его под руку и провел к себе.
В кабинете главного режиссера было тепло и уютно. Большая бронзовая нимфа грациозно держала над головой светильник. На стенах висели потускневшие от времени афиши.
— По рюмке коньячку? — спросил Грановский, открывая старинный, красного дерева бар.
— Спасибо. Я должен в управление ехать, — отказался Корнилов.
— А я выпью с вашего разрешения. Что-то разволновался сегодня. — Он налил себе в маленькую хрустальную рюмочку, сел напротив подполковника. — Ну что вы скажете, дружок? Недовольны? У вас такой хмурый вид…
Корнилов улыбнулся.
— Не обращайте внимания. Дела заели. Да и человек я скучный. Улыбаюсь редко.
— А ваше мнение о пьесе, об актерах, товарищ скучный человек?
— О пьесе мы с вами уже говорили, Андрей Илларионович, — ответил Корнилов. — С точки зрения уголовного розыска — все в ажуре.
— Ох и хитрец же вы, товарищ подполковник! — Грановский выпил коньяк и поставил рюмку на стол. — А если серьезно?
— Если серьезно, то пока говорить еще рано. — Корнилов виновато улыбнулся. — Мне время на раздумья требуется. Театрал-то я аховский.
— Ну а все же? — настаивал Грановский.
Корнилов молчал, внимательно разглядывая афиши.
Андрей Илларионович ждал, нервно сцепляя и расцепляя ладони.
— Пьеса неплохая, — неторопливо начал подполковник. — Сюжет лихо закручен. Публика у нас такое любит. Аншлаг на год обеспечен…
Грановский хотел что-то возразить, но Корнилов предостерегающе поднял руку. Режиссер улыбнулся и промолчал.
— Неплохая пьеса, Андрей Илларионович, — продолжал Корнилов. — Идея нужная: сколь веревочка ни вьется… Но таких пьес можно сотни состряпать. Сотни! И сюжеты еще закрученнее придумать. Да вы к нам в уголовный розыск приходите — мы вам такого порасскажем.
— Так за чем дело стало? — весело спросил Грановский.
— Ну а дальше-то что? — как-то вяло отозвался Корнилов.
— То есть как это: дальше что? — удивился режиссер.
— А так… Посмотрел я эту пьесу — ничего нового. С чем пришел, с тем и ушел.
— Да чего вы хотите от театра, от пьесы? Какого нового? — В голосе Грановского чувствовалось легкое раздражение. Корнилов уловил это и засмеялся.
— Вы, Андрей Илларионович, не обращайте внимания на мои умствования. Я предупреждал о своей некомпетентности. Но знаете, когда идешь в театр или книжку раскрываешь, всегда хочется что-то новенькое о себе узнать… А в общем-то пьеса нормальная. Мне показалось только, что герои в ней слишком одноцветные…
— Ну давайте, давайте! Топчите, — уже незлобиво проворчал Грановский. — Сам напросился.
— Правда, одноцветные. А ведь в каждом человеке и доброе и злое уживается.
— Это уж достоевщина пошла.
— А достоевщина — это плохо или хорошо? Молчите? Я вам, Андрей Илларионович, хочу засвидетельствовать: мой опыт общения с людьми подтверждает, что в одном человеке могут соседствовать и доброе и недоброе…
— Перед вашим опытом я снимаю шляпу, — сказал Грановский. — Вы бы рассказали про свои дела.
— Наши дела как сажа бела.
— Да уж это-то воистину так! С такими подонками небось приходится дело иметь! Я одного не понимаю, — горячо заговорил Грановский. — Ну что мы нянчимся с ними? Читаешь в газете: человек убийство совершил, а ему восемь лет. Что же это такое, дружок? Где же карающая рука закона?
Корнилов молчал.
— Ну что вы молчите? Сказать нечего? Вот то-то же! — словно бы обрадовался режиссер. — По глазам вижу: согласны со мной.
— Согласен, согласен, — поднял руки Игорь Васильевич. — Законы наши нуждаются в совершенствовании. Не всегда, правда, в сторону ужесточения наказаний…
— Вы мне скажите, Игорь Васильевич, как на духу скажите, — спросил вдруг режиссер, внимательно заглядывая в глаза Корнилову, — какое преступление вам лично, вам как человеку, наиболее омерзительно?
— Взяточничество, — твердо сказал Корнилов. — Лихоимство всех мастей…
— Взяточничество? — разочарованно переспросил Грановский. — Но есть же более мерзкие вещи.
— Самое мерзкое — лихоимство, — горячо запротестовал Игорь Васильевич. — Вот — чудище обло, огромно… Это чудище может прикинуться самой невинностью, а заражает все вокруг. Ученые провели недавно такое исследование: предложили большой группе людей оценить по степени тяжести десять преступлений. И знаете, какой результат? У всех опрошенных групп дача взятки оказалась на последнем месте… А ведь это порождает двойную мораль…
— Так! — Грановский сделал энергичный жест рукой, нацелив длинный палец на Корнилова.
— Но если говорить вообще, то меня больше пугает не само преступление, — сказал Игорь Васильевич, — а готовность некоторых людей совершить его… — Заметив недоуменный взгляд Грановского, Корнилов добавил извиняющимся тоном: — Может быть, это я слишком упрощенно? — Он прищурился, будто пытался разглядеть что-то далекое. — Да нет, пожалуй, именно это я и хотел сказать. Меня пугает, что некоторые люди больше боятся карающего меча закона, чем голоса собственной совести, собственного разума. — Он заговорил с необыкновенной горячностью: — Вот представляете себе — иное существо может прожить долгую жизнь, не совершив ни разу не то что преступления — проступка не совершив. Всю свою долгую жизнь такое существо аккуратно покупало в трамвае билет, не брало чужого. А почему? Только из-за страха быть пойманным! Человечишка этот не украл ни разу только потому, что боялся — посадят! И не убил поэтому! Понимаете?
Грановский протестующе поднял руку, но Корнилов опять остановил его:
— Понимаете, понимаете! Только согласиться не можете, потому что привыкли думать по-другому. Привычка вам мешает. И вот живет такой человечишка, вечно готовый к подлости, к преступлению. Ждет своего часа. И час этот может прийти. Такой час, когда наконец он увидит, почувствует: бери, никто никогда не увидит, убей — не дознаются! И украдет, и убьет, и предаст! Вот кого я боюсь больше всего. С таким человечишкой я, может быть, годы бок о бок живу, и он меня в любое время предаст, совершит какую-нибудь пакость. Когда почувствует, что останется безнаказанным.
— Вы это все всерьез? — удивленно спросил Грановский. — Или на вас полемический стих нашел?
— Всерьез, — Корнилов сел в кресло, устало откинулся на спинку. — А вы, конечно, со мной не согласны?
— Нет, я не могу утверждать, что не согласен, — растерялся режиссер и развел руками. — Все, что вы говорите, очень занятно.
— Занятно?
— Простите, ради бога. Словцо не к случаю, — Грановский улыбнулся смущенно. — А как же «души прекрасные порывы»? Ум, сердце, чувство долга, наконец! Уже не считаете ли вы, что чувство долга — подневольное чувство? Продиктовано страхом перед ответственностью.